е комнаты на Садово-Черногрязской улице в Москве — с репутацией пристанища богемы.
Под занавес года МЦ пишет Лиле:
Москва, Поварская, Борисоглебский пер<еулок> д<ом> 6, кв<артира>3 21-го декабря 1915 г.
Милая Лиленька,
Сейчас все витрины напоминают Вас, — везде уже горят елки.
Сегодня я покупала подарки Але и Андрюше (он с Асей на днях приедет). Але — сказки русских писателей в стихах и прозе и большой мячик, Андрюше — солдатиков и кубики. Детям — особенно таким маленьким — трудно угодить, им нужны какие-то особенные вещи, ужасно прикладные, вроде сантиметров, метелок, пуговиц, папиросных коробок, etc. Выбирая что-нибудь заманчивое на свой взгляд, тешишь, в конце концов, себя же.
— Сейчас у нас полоса подарков. Вере мы на годовщину Камерного подарили: Сережа — большую гранатовую брошь, Борис <Трухачев> — прекрасное гранатовое ожерелье, я — гранатовый же браслет. Сереже, на его первое выступление в Сирано 17-го декабря (это был день премьеры спектакля. — И. Ф.) я подарила Пушкина изд<ание> Брокгауза (Пушкин А. Сочинения / В 6 т. Пг., Брокгауз-Ефрон. 1907–1915. — И. Ф.). На Рождество я дарю ему Шекспира в прекрасном переводе Гербеля (Шекспир В. Полное собрание сонетов. В переводе и с предисловием Н. Гербеля. СПб., 1880. — И. Ф.). Борису — книгу былин (Былины. Вступ. ст. Е. Ляцкого. СПб., 1911.-Я. Ф.).
— Сережа в прекрасном настроении, здоров, хотя очень утомлен, целый день занят то театром, то греческим. Я уже два раза смотрела его, — держит себя свободно, уверенно, голос звучит прекрасно. Ему сразу дали новую роль в «Сирано» — довольно большую, без репетиции. В первом действии он играет маркиза — открывает действие. На сцене он очень хорош, и в роли маркиза и в гренадерской. Я перезнакомилась почти со всем Камерным театром. Таиров — очарователен, Коонен мила и интересна, в Петипа[24] я влюбилась, уже целовалась с ним и написала ему сонет, кончающийся словами «пленительный ровесник». — Лиленька, он ровно на 50 лет старше меня!
За это-то я в него влюблена.
«Вы еще не сказали ни одного стихотворения, а я вокруг Вашей головы (жест) вижу… ореол!»
— «О — пусть это будет ореолом молодости, который гораздо ярче сияет над Вашей головой, чем над моей!»
Яблоновский[25]: «Да ведь это — Версаль!»
Мы сидели в кабинете Таирова, Яблоновский объяснялся в любви к моим книгам и умильно просил прочесть ему «Колыбельную песенку» («Колыбельная песня Асе» из «Волшебного фонаря». — И. Ф.), которую вот уже три года читают перед сном его дети, я была в старинном шумном платье и влюбленно смотрела в прекрасные глаза Петипа, который в мою честь декламировал Beranger «La diligence» (стихотворение, приписываемое Беранже. — И. Ф.) — но всего не расскажешь! На следующий раз, после премьеры «Сирано» я сказала ему: — «Вы были прекрасны, я в восторге, позвольте мне Вас поцеловать!»
— «Поверьте, что я оценил»… — рука, прижатая к сердцу и долгий поцелуй.
— Да, Лиленька! Я забыла! Ася Жуковская Сереже подарила чудную шкатулку карельской березы, Вера — Каролину Павлову, прекрасное двухтомное издание, — всё за первое его выступление. <…>
Алю я обрила. Шерсть растет мышиная, местами совсем темная. Она здорова, чудно ест, много гуляет, пьет рыбий жир и выглядит великолепно, — тяжелая, крупная девочка, вроде медведя. Великолепная память, ангельский характер и логика чеховского учителя словесности. — «Когда солнце спрячется, то в детской будет темно, а когда солнце снова появится, то в детской будет светло».
— «Раз ты мне не позволяешь ходить босиком по полу, я и не хожу, а если бы ты позволила, то я бы ходила. — Правильно я говорю, Марина?» etc.
У нас сейчас чудная прислуга: мать (кухарка) и дочь (няня) — беженки из Седдеца. Обе честны, как ангелы, чудно готовят и очень к нам привязаны. Няня грамотная, умная, с приличными манерами, чистоплотная, Алю обожает, но не распускает, — словом, лучше нельзя.
— Лиленька, у меня новая шуба: темно-коричневая с обезьяньим мехом (вроде коричневого котика), фасон — вот (в тексте рисунок МЦ. — И. Ф.): сзади — волны. Немного напоминает поддевку. На мягенькой белой овчине. Мечтаю уже о весеннем темно-зеленом пальто с пелериной.
— Милая Лиленька, пока до свидания. Переписываю Вам пока одни стихи — из последних.
Новолунье, и мех медвежий,
И бубенчиков легкий пляс…
— Легкомысленнейший час!
Мне же — Глубочайший час.
Умудрил меня встречный ветер,
Снег умилостивил мне взгляд.
На пригорке монастырь — светел
И от снега — свят.
Вы снежинки с груди собольей
Мне сцеловываете, друг.
Я — на дерево гляжу в поле
И на лунный круг.
За широкой спиной ямщицкой
Две не встретятся головы.
— Начинает мне Господь сниться,
Отоснились Вы.
Тишь да гладь. Рождественская сказка. Марина не умела врать. Все это шито белыми нитками. С новолуньем она ошиблась — это было полнолунье.
Январь 1916 года, самое начало, не позднее 3-го числа. Война. Над Петроградом стоит вьюга и стоят глаза Михаила Кузмина, два алмаза, две бездны. Марина с Софией — в Петрограде. Вечеринка поэтов. В центре ее — те глаза. МЦ восхищена кузминской формулой:
Зарыта шпагой, — не лопатой —
Манон Леско.
Любезный разговор. Они оба знают, что лучшая строка стихотворения — последняя и что она приходит первой.
Дело происходит в особняке надворного советника, инженера-кораблестроителя Иоакима Самуиловича Кан-негисера, у него два сына красавца, и старший, серьезный Сергей, занимается революцией, но сразу после Февраля (1917) отчего-то покончит с собой, а младший — женственный, изнеженный Леонид — пишет стихи, но осенью 1918-го убьет Моисея Урицкого, председателя Петроградского ЧК, выбив пулей его недреманное око.
Дружок Леонида не разлей вода — Есенин. Золотые кудри и васильки глаз — здесь же, на том вечере. Тем не менее, как оказалось, их — Марину и Есенина — можно перепутать: так похожи.
Читают по кругу. МЦ читает:
Ты миру отдана на травлю,
И — счета нет твоим врагам!
Ну, как же я тебя оставлю,
Ну, как же я тебя предам?
И где возьму благоразумье:
«За око — око, кровь — за кровь!», —
Германия — мое безумье!
Германия — моя любовь!
В Москве этих стихов не любят, в Питере — хвалят. Она читает от лица Москвы и прежде всего — для отсутствующей Ахматовой. Прочла весь свой стихотворный прошлый год. Прошли по кругу все, кто там был: Сергей Есенин, Осип Мандельштам, Леонид Каннегисер, Георгий Иванов, Николай Оцуп, Рюрик Ивнев, кажется — Городецкий. Весь Петербург, кроме Ахматовой, которая была в Крыму, и Гумилёва, который — на войне.
Мандельштам, полузакрыв полуверблюжьи глаза, вещал: «Поедем в Ца-арское Се-ело…» Марина ушла с вечеринки, не дождавшись пения Кузмина, — торопилась к Софии, не пошедшей на сбор поэтов и гневно ожидавшей ее, притворившись спящей.
В городе на Неве они с Софией задержались. Мандельштам подарил МЦ второе издание книги «Камень» с надписью: «Марина Цветаева — камень-памятка. Осип Мандельштам. Петербург 10 янв. 1916».
При посредничестве Софии Парнок МЦ задружилась с петербуржцами Софьей Исааковной Чацкиной и Яковом Львовичем Сакером, издающими журнал «Северные записки», они полюбили ее стихи и ее саму. София Парнок в их журнале — присяжный критик Андрей Полянин. За свои публикации МЦ гонораров не берет, и они отдарились тремя томами «Народных русских сказок» А. Н. Афанасьева, двумя рыжими лисицами, а также духами «Jasmin de Corse», дабы почтить ее любовь к Корсиканцу. Они возили ее в Петербурге на острова, а в Москве — к цыганам.
В записной книжке (тетрадка в клеточку) МЦ оставит внезапную мысль: «Обаяние И<горя> С<еверянина> так же непоправимо, как обаяние цыганских романсов».
Ширится круг ее общений и представлений о поэтах-современниках. «Берусь из многочисл<енных> томов Игоря Северянина выбрать книжку вечных, прекрасных, вневременных стихов. Утверждаю, что этот поэт определенно Божьей милостью. Некая сомнительность его в том, что он третий сорт в мире любит явно, а первый — тайно. — Поэт пронзительной человечности».
Но больше всех остальных современников ее дразнит, манит, восхищает, тревожит, заботит, пьянит и ведет за собой — Ахматова. Уже написан первый гимн ей — «Анне Ахматовой»:
…В утренний сонный час,
— Кажется, четверть пятого, —
Я полюбила Вас,
Анна Ахматова.
МЦ вносит в записную книжку:
«Все о себе, все о любви!». Да, о себе, о любви — и еще — изумительно — о серебряном голосе оленя, о неярких просторах рязанской губернии, о смуглых главах Херсонесского храма, о красном кленовом листе, заложенном на «Песне Песней», о воздухе — «подарке Божием», об адском танце танцовщицы, — и так, без конца.
И есть у нее одно восьмистишие о юном Пушкине, которое покрывает все изыскания всех его биографов.
— Ахматова пишет о себе — о вечном. И Ахматова, не написав ни одной отвлеченно-общественной строчки, глубже всего — через описание пера на шляпе — передаст потомкам свой век. <…>
О маленькой книжке Ахматовой можно написать десять томов — и ничего не прибавишь. А о бесчисленных томах полного собрания сочинений Брюсова напишешь только одну книжку — величиной с ахматовскую — и тоже ничего не прибавишь.