<енской> площади, о горах трупов. В с.р. (эсеровской. — И. Ф.) газете «Курская Жизнь» от сегодняшнего дня (4-го) — что началось разоружение. Другие газеты (3-го) пишут о бое.
Где Вы сейчас?Что с Ириной, Алей? Я сейчас не даю себе воли писать, но я 1000 раз видела, как я вхожу в дом. Можно ли будет проникнуть в город?
— Скоро Орел. Сейчас около 2-х часов дня. В Москве будем в 2 ч<аса> ночи. А если я войду в квартиру — и никого нет, ни души? Где мне искать Вас? М<ожет> б<ыть> и дома уже нет?
У меня все время чувство: это страшный сон. Я все жду, что вот что-то случится, и не было ни газет, ничего. Что это мне снится, что я проснусь.
Горло сжато точно пальцами. Все время оттягиваю, растягиваю ворот. Сереженька
Я написала Ваше имя и не могу писать дальше.
Москва мрачна и тиха, Сережа на месте — в Борисоглебском, рядом с ним однокашник и однополчанин Сергей Гольцев, ученик студии Евгения Вахтангова в Мансуровском переулке (будет убит в бою под Екатеринодаром 30 марта следующего года, в один день с генералом Лавром Корниловым).
Четвертого ноября они втроем отбывают в Коктебель. 10-го уже там. Марина зовет письмом Веру Эфрон в Коктебель, чтобы та выехала вместе с Алей, Ириной и нянькой Любой, дает ей подробные инструкции, что из вещей взять, что и кому оставить на хранение. «Здесь трудно, но возможно. Но сегодня второй день нет газет, и я чувствую, что не выживу здесь без детей, в вечном беспокойстве. Любу соблазняйте морем, хлебом, теплом». 17 ноября она снимает в Феодосии квартиру — две комнаты и кухня за 25 рублей. В Коктебеле с детьми зимовать невозможно.
Двадцать пятого ноября Марина метнулась в Москву за детьми, добралась туда, но капкан захлопнулся: назад, из Москвы, ходу нет. 25 ноября Макс сказал Марине на прощание: помни, что теперь будет две страны — Север и Юг.
Больше они с Максом не виделись.
МЦ открыла книжку «Вечерний альбом» сонетом «Встреча» и, в другом сонете сказав «И можно все простить за плачущий сонет!», в каком-то смысле действительно дала повод Брюсову поставить ее в ряд «других символистов». Вскоре она перестала писать сонеты. В этом она походила на Блока, семь ранних сонетов которого за всю жизнь — ничтожное число в эпоху, когда сонетов не писал лишь ленивый. Бальмонт только за 1915–1916 годы написал 255 сонетов, составивших его книгу «Сонеты Солнца, Неба и Луны» (1917). Бунин не был символистом, но сонеты писал — и восхитительные.
Волошин посвятил Цветаевой как раз сонет: «Взятие Тюильри (10 августа 1792 г.)» — в составе двухчастной вещи «Две ступени».
«Je те manque deux batteries pour
balayer toute cette canaille la» [34].
Париж в огне. Король низложен с трона.
Швейцарцы перерезаны. Народ
Изверился в вождях, казнит и жжет.
И Лафайет объявлен вне закона.
Марат в бреду и страшен, как Горгона.
Невидим Робеспьер. Жиронда ждет.
В садах у Тюильри водоворот
Взметенных толп и львиный зев Дантона.
А офицер, незнаемый никем,
Глядит с презреньем — холоден и нем —
На буйных толп бессмысленную толочь,
И, слушая их исступленный вой,
Досадует, что нету под рукой
Двух батарей «рассеять эту сволочь».
Эти ноябрьские дни Марина и Сережа — у Макса в Коктебеле. Сергей готовится к прыжку, бессмысленному по результату. Он в жажде подвига, готов погибнуть враз.
Ясно, что Бонапарт — это явно по части Марины, но можно лишь гадать, вкладывает ли автор осознанный смысл в приведенную дату взятия Тюильри: это произошло практически ровно за сто лет до года рождения адресата сонета. Если и совпало, то по делу.
В семнадцатом году культ Наполеона вновь охватил умственную Россию. Керенский метит в Наполеоны, и стихи о нем звучат бонапартистскими гимнами — от Цветаевой до Мандельштама. Еще весной Марина слагает стих:
И кто-то, упав на карту,
Не спит во сне.
Повеяло Бонапартом
В моей стране.
Кому-то гремят раскаты:
— Гряди, жених!
Летит молодой диктатор,
Как жаркий вихрь.
Глаза над улыбкой шалой —
Что ночь без звезд!
Горит на мундире впалом
Солдатский крест.
Народы призвал к покою,
Смирил озноб —
И дышит, зажав рукою
Вселенский лоб.
Ее впечатлил Георгиевский крест, на каком-то собрании сорванный со своей груди солдатом и надетый на грудь Керенскому.
Мандельштам вторит тому и другому собрату:
Когда октябрьский нам готовил временщик
Ярмо насилия и злобы,
И ощетинился убийца-броневик,
И пулеметчик низколобый, —
— Керенского распять! — потребовал солдат,
И злая чернь рукоплескала:
Нам сердце на штыки позволил взять Пилат,
И сердце биться перестало!
И укоризненно мелькает эта тень,
Где зданий красная подкова;
Как будто слышу я в октябрьский тусклый день:
— Вязать его, щенка Петрова!
Среди гражданских бурь и яростных личин,
Тончайшим гневом пламенея,
Ты шел бестрепетно, свободный гражданин,
Куда вела тебя Психея.
И если для других восторженный народ
Венки свивает золотые, —
Благословить тебя в далекий ад сойдет
Стопами легкими Россия.
Коктебельская галломания? Только частично. Сам Волошин хотел (в 1910-м) уйти в Азию — и не вернуться. МЦ назвала его «французский модернист в русской поэзии». Произошел оксюморон: Максимилиана Волошина революция развернула — в историческую Русь. К истокам всего, что творилось на Руси нынешней. С Мариной Цветаевой во многом было то же самое. Это что касается ее «монархизма»…
Девятого декабря 1917 года Волошин посвящает Сергею Эфрону стихотворение «Петроград», написанное в Коктебеле:
Как злой шаман, гася сознанье
Под бубна мерное бряцанье
И опоражнивая дух,
Распахивает дверь разрух —
И духи мерзости и блуда
Стремглав кидаются на зов,
Вопя на сотни голосов,
Творя бессмысленные чуда, —
И враг, что друг, и друг, что враг,
Меречат и двоятся… — так,
Сквозь пустоту державной воли,
Когда-то собранной Петром,
Вся нежить хлынула в сей дом
И на зияющем престоле,
Над зыбким мороком болот
Бесовский правит хоровод.
Народ, безумием объятый,
О камни бьется головой
И узы рвет, как бесноватый…
Да не смутится сей игрой
Строитель внутреннего Града —
Те бесы шумны и быстры:
Они вошли в свиное стадо
И в бездну ринутся с горы.
Одиннадцатого декабря МЦ пишет в Коктебель письмо мужу, по-видимому последнее в этом 1917 году.
Лёвашенька!
<…> Я думаю, Вам уже скоро можно будет возвращаться в М<оскву>, переждите еще несколько времени, это вернее. Конечно, я знаю, как это скучно — и хуже! — но я очень, очень прошу Вас.
Я не приуменьшаю Вашего душевного состояния, я все знаю, но я так боюсь за Вас, тем более, что в моем доме сейчас находится одна мерзость, которую сначала еще надо выселить (лицо не установлено. — И. Ф.). Адо Рождества этого сделать не придется.
Конечно, Вы могли бы остановиться у Веры, но все это так ненадежно!
Поживите еще в К<окте>беле, ну немножечко. (Пишу в надежде, что Вы никуда не уехали). <…>
Завтра отправлю Вам простыни, — когда они дойдут? Я страшно боюсь, что потеряются. Отправлю две.
— У Ж<уков>ских разграблено и отобрано все имение, дом уже опечатан, они на днях будут здесь. <…>
В каком безумном беспорядке Ваши бумаги! (Из желтой карельской шкатулочки[35]!) Как я ненавижу все документы, это ад.
Последнее время я получаю от Вас много писем, спасибо, милый Лев! Мне Вас ужасно жаль.
Дома все хорошо, деньги пока есть, здесь все-таки дешевле, чем в Ф<еодосии><…>
Очень Вас люблю. Целую Вас.
Сережа стремится в Добровольческую армию под командованием генерала Михаила Васильевича Алексеева. В декабре он уже в Новочеркасске. Зачислен в Георгиевский полк: 1-й Офицерский полк Добровольческой армии во главе с генералом Сергеем Леонидовичем Марковым (марковцы). Туда брали не только георгиевских кавалеров. Эфрон выступил с предложением называть формируемые подразделения именами крупных городов, командование командировало его в Москву, с тем чтобы он достал деньги и подобрал личный состав для Московского полка.
Сергей Гольцев, когда они ехали втроем — МЦ, Эфрон, Гольцев — на юг и им не спалось, они читали до света стихи, прочел нечто родственное Марине по духу и темпу — стихи о Свободе: