Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 33 из 174

<енской> площади, о горах трупов. В с.р. (эсеровской. — И. Ф.) газете «Курская Жизнь» от сегодняшнего дня (4-го) — что началось разоружение. Другие газеты (3-го) пишут о бое.

Где Вы сейчас?Что с Ириной, Алей? Я сейчас не даю себе воли писать, но я 1000 раз видела, как я вхожу в дом. Можно ли будет проникнуть в город?

— Скоро Орел. Сейчас около 2-х часов дня. В Москве будем в 2 ч<аса> ночи. А если я войду в квартиру — и никого нет, ни души? Где мне искать Вас? М<ожет> б<ыть> и дома уже нет?

У меня все время чувство: это страшный сон. Я все жду, что вот что-то случится, и не было ни газет, ничего. Что это мне снится, что я проснусь.

Горло сжато точно пальцами. Все время оттягиваю, растягиваю ворот. Сереженька

Я написала Ваше имя и не могу писать дальше.

Москва мрачна и тиха, Сережа на месте — в Борисоглебском, рядом с ним однокашник и однополчанин Сергей Гольцев, ученик студии Евгения Вахтангова в Мансуровском переулке (будет убит в бою под Екатеринодаром 30 марта следующего года, в один день с генералом Лавром Корниловым).

Четвертого ноября они втроем отбывают в Коктебель. 10-го уже там. Марина зовет письмом Веру Эфрон в Коктебель, чтобы та выехала вместе с Алей, Ириной и нянькой Любой, дает ей подробные инструкции, что из вещей взять, что и кому оставить на хранение. «Здесь трудно, но возможно. Но сегодня второй день нет газет, и я чувствую, что не выживу здесь без детей, в вечном беспокойстве. Любу соблазняйте морем, хлебом, теплом». 17 ноября она снимает в Феодосии квартиру — две комнаты и кухня за 25 рублей. В Коктебеле с детьми зимовать невозможно.

Двадцать пятого ноября Марина метнулась в Москву за детьми, добралась туда, но капкан захлопнулся: назад, из Москвы, ходу нет. 25 ноября Макс сказал Марине на прощание: помни, что теперь будет две страны — Север и Юг.

Больше они с Максом не виделись.


МЦ открыла книжку «Вечерний альбом» сонетом «Встреча» и, в другом сонете сказав «И можно все простить за плачущий сонет!», в каком-то смысле действительно дала повод Брюсову поставить ее в ряд «других символистов». Вскоре она перестала писать сонеты. В этом она походила на Блока, семь ранних сонетов которого за всю жизнь — ничтожное число в эпоху, когда сонетов не писал лишь ленивый. Бальмонт только за 1915–1916 годы написал 255 сонетов, составивших его книгу «Сонеты Солнца, Неба и Луны» (1917). Бунин не был символистом, но сонеты писал — и восхитительные.

Волошин посвятил Цветаевой как раз сонет: «Взятие Тюильри (10 августа 1792 г.)» — в составе двухчастной вещи «Две ступени».

«Je те manque deux batteries pour

balayer toute cette canaille la» [34].

Слова Бонапарта. Мемуары Бурьенна

Париж в огне. Король низложен с трона.

Швейцарцы перерезаны. Народ

Изверился в вождях, казнит и жжет.

И Лафайет объявлен вне закона.

Марат в бреду и страшен, как Горгона.

Невидим Робеспьер. Жиронда ждет.

В садах у Тюильри водоворот

Взметенных толп и львиный зев Дантона.

А офицер, незнаемый никем,

Глядит с презреньем — холоден и нем —

На буйных толп бессмысленную толочь,

И, слушая их исступленный вой,

Досадует, что нету под рукой

Двух батарей «рассеять эту сволочь».

21 ноября 1917. Коктебель

Эти ноябрьские дни Марина и Сережа — у Макса в Коктебеле. Сергей готовится к прыжку, бессмысленному по результату. Он в жажде подвига, готов погибнуть враз.

Ясно, что Бонапарт — это явно по части Марины, но можно лишь гадать, вкладывает ли автор осознанный смысл в приведенную дату взятия Тюильри: это произошло практически ровно за сто лет до года рождения адресата сонета. Если и совпало, то по делу.

В семнадцатом году культ Наполеона вновь охватил умственную Россию. Керенский метит в Наполеоны, и стихи о нем звучат бонапартистскими гимнами — от Цветаевой до Мандельштама. Еще весной Марина слагает стих:

И кто-то, упав на карту,

Не спит во сне.

Повеяло Бонапартом

В моей стране.

Кому-то гремят раскаты:

— Гряди, жених!

Летит молодой диктатор,

Как жаркий вихрь.

Глаза над улыбкой шалой —

Что ночь без звезд!

Горит на мундире впалом

Солдатский крест.

Народы призвал к покою,

Смирил озноб —

И дышит, зажав рукою

Вселенский лоб.

21 мая 1917. Троицын день

(«И кто-то, упав на карту…»)

Ее впечатлил Георгиевский крест, на каком-то собрании сорванный со своей груди солдатом и надетый на грудь Керенскому.

Мандельштам вторит тому и другому собрату:

Когда октябрьский нам готовил временщик

Ярмо насилия и злобы,

И ощетинился убийца-броневик,

И пулеметчик низколобый, —

— Керенского распять! — потребовал солдат,

И злая чернь рукоплескала:

Нам сердце на штыки позволил взять Пилат,

И сердце биться перестало!

И укоризненно мелькает эта тень,

Где зданий красная подкова;

Как будто слышу я в октябрьский тусклый день:

— Вязать его, щенка Петрова!

Среди гражданских бурь и яростных личин,

Тончайшим гневом пламенея,

Ты шел бестрепетно, свободный гражданин,

Куда вела тебя Психея.

И если для других восторженный народ

Венки свивает золотые, —

Благословить тебя в далекий ад сойдет

Стопами легкими Россия.

Ноябрь 1917

Коктебельская галломания? Только частично. Сам Волошин хотел (в 1910-м) уйти в Азию — и не вернуться. МЦ назвала его «французский модернист в русской поэзии». Произошел оксюморон: Максимилиана Волошина революция развернула — в историческую Русь. К истокам всего, что творилось на Руси нынешней. С Мариной Цветаевой во многом было то же самое. Это что касается ее «монархизма»…


Девятого декабря 1917 года Волошин посвящает Сергею Эфрону стихотворение «Петроград», написанное в Коктебеле:

Как злой шаман, гася сознанье

Под бубна мерное бряцанье

И опоражнивая дух,

Распахивает дверь разрух —

И духи мерзости и блуда

Стремглав кидаются на зов,

Вопя на сотни голосов,

Творя бессмысленные чуда, —

И враг, что друг, и друг, что враг,

Меречат и двоятся… — так,

Сквозь пустоту державной воли,

Когда-то собранной Петром,

Вся нежить хлынула в сей дом

И на зияющем престоле,

Над зыбким мороком болот

Бесовский правит хоровод.

Народ, безумием объятый,

О камни бьется головой

И узы рвет, как бесноватый…

Да не смутится сей игрой

Строитель внутреннего Града —

Те бесы шумны и быстры:

Они вошли в свиное стадо

И в бездну ринутся с горы.

Одиннадцатого декабря МЦ пишет в Коктебель письмо мужу, по-видимому последнее в этом 1917 году.

Лёвашенька!

<…> Я думаю, Вам уже скоро можно будет возвращаться в М<оскву>, переждите еще несколько времени, это вернее. Конечно, я знаю, как это скучно — и хуже! — но я очень, очень прошу Вас.

Я не приуменьшаю Вашего душевного состояния, я все знаю, но я так боюсь за Вас, тем более, что в моем доме сейчас находится одна мерзость, которую сначала еще надо выселить (лицо не установлено. — И. Ф.). Адо Рождества этого сделать не придется.

Конечно, Вы могли бы остановиться у Веры, но все это так ненадежно!

Поживите еще в К<окте>беле, ну немножечко. (Пишу в надежде, что Вы никуда не уехали). <…>

Завтра отправлю Вам простыни, — когда они дойдут? Я страшно боюсь, что потеряются. Отправлю две.

— У Ж<уков>ских разграблено и отобрано все имение, дом уже опечатан, они на днях будут здесь. <…>

В каком безумном беспорядке Ваши бумаги! (Из желтой карельской шкатулочки[35]!) Как я ненавижу все документы, это ад.

Последнее время я получаю от Вас много писем, спасибо, милый Лев! Мне Вас ужасно жаль.

Дома все хорошо, деньги пока есть, здесь все-таки дешевле, чем в Ф<еодосии><…>

Очень Вас люблю. Целую Вас.

М.

Сережа стремится в Добровольческую армию под командованием генерала Михаила Васильевича Алексеева. В декабре он уже в Новочеркасске. Зачислен в Георгиевский полк: 1-й Офицерский полк Добровольческой армии во главе с генералом Сергеем Леонидовичем Марковым (марковцы). Туда брали не только георгиевских кавалеров. Эфрон выступил с предложением называть формируемые подразделения именами крупных городов, командование командировало его в Москву, с тем чтобы он достал деньги и подобрал личный состав для Московского полка.

Сергей Гольцев, когда они ехали втроем — МЦ, Эфрон, Гольцев — на юг и им не спалось, они читали до света стихи, прочел нечто родственное Марине по духу и темпу — стихи о Свободе: