Сюжет вечный — король в поход собрался:
Прощай, королева. Иду в поход.
Без вас, королева, мне день — что год.
Снятся, как только ступлю из дому,
Страшные сны королю седому.
Добрыми снами, любовь моя,
Оберегайте сон короля.
Балладная ритмика. Разумеется, в самом стихе слышна МЦ, ее интонация.
Король уходит, а королева, сидя на троне, поет вполне обаятельную песенку. Кроме этой песенки в пьесе — как пьесе — ничего примечательного нет, все абстрактно и заранее понятно. Королева (недолго музыка играла, да и лютню Червонного разбили) особенно не сопротивляется, принимает дар — «огромное черное ожерелье и такие же запястья» — от Пикового короля. Аргументы классические:
Ах, я помню, в первый раз
Он вошел, — худой и томный…
Я не опустила глаз.
Влюбленный в хозяйку Червонный организует побег Дамы с ее избранником:
Черный плащ его как парус,
Черный конь его как вихрь…
Пиковый валет — просто злодей. Трефовый валет — барыга. А дерзкий Бубновый (карнавальный) валет, чернявый, сам двадцатилетний, двадцатилетнюю королеву, которая, откровенно жеманясь, говорит, что «Червонному верна», поучает:
Ах, дитя, не для того ли
Кровожадная война
По растрепанным посевам
Королей уводит в путь —
Чтобы юным королевам
От короны отдохнуть?
У Червонного была лютня в виде алого сердца, у Пикового валета — пика с наконечником в виде черного сердца. Козни трех валетов напрасны. Добыча (Королева), за которой они охотятся, ускользнула. Пиковый, злодей и предатель своего короля, сердцевидной пикой («зло для зла») убивает мальчика, единственного защитника Дамы. Червонный — за Любовь. Романтика. Бутафория. Кстати говоря, у Бубнового валета есть реплика, в которой он называет Червонного «рыцарь картонный», вполне по-русски, но если сказать по-французски — «homme de carton», получится — «ничтожество».
У МЦ такое — вольное, размашистое — обращение с языками не редкость. Здесь прием лежит на поверхности. Но есть и другие варианты, посложней. В этой игре ума есть прелесть и уход от банальщины. Банальщина в любой момент может обернуться своей противоположностью:
Труби, труби, что его люблю,
Что в полночь бурную
Готова черному королю
Постель амурная.
На календаре осень, а Сергей Яковлевич Эфрон с июня 1918-го находится в Коктебеле. Происходящее с ним описано в его письме Марине:
26 октября 1918 г.
Коктебель
Дорогая, родная моя Мариночка,
Как я не хотел этого, какие меры против этого не принимал — мне все же приходится уезжать в Добровольческую Армию.
— Я Вас ожидал в Коктебеле пять месяцев, послал за это время не менее пятнадцати писем, в которых умолял Вас как можно скорее приехать сюда с Алей. <…>
У меня не было денег — я, против своего обыкновения, занимал у кого только можно, чтобы дотянуть до Вашего приезда. Занимать больше не у кого. Денег у меня не осталось ни копейки. Кроме этого и ждать-то Вас у меня теперь нет причин — Троцкий окончательно закрыл границы и никого из Москвы под страхом смертной казни не выпускают.
С ужасом думаю о Вашем житье в Москве. <…> Надеюсь, Никодим, как всегда, вас спасет.
— Вернее всего, что Добровольческая Армия начнет движение на Великороссию. Я постараюсь принять в этом движении непосредственное участие — это даст мне возможность увидеть Вас. <…>
— Макс Вам все расскажет о моей жизни в Коктебеле. Он мне очень помог во время моего пребывания здесь. (М<ежду> проч<им> я у него задолжал 400 рублей).
Асю (сестру МЦ. — И. Ф.) видел н<есколько> раз, но мельком. Она живет в Старом Крыму с Зелинской (см. далее. — И. Ф.). Сняли домик, купили корову и проч<ее>. <…>
— Теперь о главном, Мариночка, — знайте, что Ваше имя я крепко ношу в сердце, что бы ни было — я Ваш вечный и верный друг. Так обо мне всегда и думайте.
Моя последняя и самая большая просьба к Вам — живите.
Вместо подписи — рисунок льва. Это письмо дошло до Марины лишь 25 марта 1919 года.
Безденежье подпирает, и Марина предпринимает действие, немыслимое ранее, — поступает на службу. Ей содействует ее новый — из прежних знакомых — жилец: большевик из польских революционеров Закс, друг Сережиных сестер. Он ей сказал, что есть работа в Чрезвычайке. Она изумилась такому предложению. Нет, Чрезвычайка выехала из этого дома на Поварской угол Кудринской, а теперь там другое учреждение — Наркомнац[45]. Она говорит, осознав: Дом Ростовых[46]. И бежит туда. Устроилась, Ирину отдала Вере Эфрон.
Первые впечатления — в записной книжке:
13- го ноября, Поварская, дом Соллогуба. «Информационный отдел Комиссариата по делам национальностей».
Латыши, евреи, грузины, эстонцы, «мусульмане», какие-то «Мара-Мара», «Энь-Лунья», и все это — мужчины и женщины — в фуфайках, в куцавейках — с нечеловеческими (национальными) носами и ртами…
— А я-то, всегда чувствовавшая себя недостойной этих очагов (усыпальниц!) Расы!
14- го ноября 1918 г, второй день службы.
— Странная служба, где приходишь, облокачиваешься локтями о стол и ломаешь себе голову: чем бы мне заняться, чтобы прошло время? Когда я прошу у заведующего какой-н<и>будь работы, я замечаю в нем какую-то злобу.
Пишу в розовой зале. Оказывается — она вся розовая. <…> Мраморные ниши окон. Две огромных завешенных люстры. — Редкие вещи (вроде мебели!) исчезли.
15-го ноября 1918 г. Третий день службы.
Составляю архив газетных вырезок, т. е.: излагаю своими словами Стеклова, Керженцева[47], отчеты о военнопленных, продвижение красной армии и т. д. Излагаю раз, излагаю два (переписываю с «журнала газетных вырезок» на «карточки»), потом наклеиваю эти вырезки на огромные листы. Газеты — тонкие, шрифт еле заметный, а еще надписи лиловым карандашом, а еще клей, — это совершенно бесполезно и рассыплется в прах еще раньше, чем это сожгут.
Здесь есть столы: эстонский, латышский, финляндский, молдаванский, мусульманский, еврейский и т. д.
Я, слава Богу, занята у русского.
Каждый стол — чудовищен.
Ее черновая проза пересыпана подробностями такого толка: «стояла за молоком на Кудринской, за воблой на Поварской, за конопляным на Арбате».
Аля усердно пишет правдивые стихи:
Черная ночь — буйная.
Ветер будет — всегда.
В темном прекрасном доме
Сидели Марина и я.
Не менее правдива и ее мать, реками строк затопив Ю. 3., комедианта Юрия Завадского:
Солоно-солоно сердцу досталась
Сладкая-сладкая Ваша улыбка!
В собственные записи Марина заносит письмо Али к отцу — от 27 ноября 1918 года: «Мне все кажется: из темного угла, где шарманка, выйдете Вы с Вашим приятным, тонким лицом. <…> Ваша жизнь, мой прекрасный папа, черная бездна небесная, с огромными звездами… Над Вашей головой — звезда Правды. Я кланяюсь Вам до самой низкой земли».
Это была пора драматургического угара. Поставив точку на «Червонном валете», МЦ без антракта принимается за «Метель», драматические сцены в стихах. Кто на сцене? Дама в плаще, 20 лет, «чуть юношественна». Господин в плаще, 30 лет, светлый. Старуха («весь XVHI век»). Трактирщик, Торговец, Охотник («каждый — олицетворение своего рода занятий»).
Действие происходит в ночь на 1830 год, в харчевне, в лесах Богемии, в метель. Подробностей реально-исторического 1830-го здесь искать не надо. Ни польского восстания, ни холерных бунтов, ни пушкинских или тютчевских державных инвектив, ни «Варшавянки». Что же? Импресьон вихря, спор плащей, слабый звон бубенцов, откровение Дамы:
Сегодня утром, распахнув окно,
Где гневным ангелом металась вьюга…
Вы будете смеяться, — все равно!
Я поняла — что не люблю супруга!
Мне захотелось в путь — туда — в метель…
Винопитие, колокол бьет Новый год, вопрос-невопрос Дамы: «Князь! Это сон — или грех?», исчезновение Господина в плаще. Это был Князь Луны, Ротонды кавалер — и Рыцарь Розы. Что осталось? Обморочный сон Дамы, звон безвозвратно удаляющихся бубенцов и дата в концовке: 16–25 декабря 1918.
А на несценической земле, выстуженной декабрем, некая баба, рассыпавшая на улице чечевицу, за которой отстояла два часа на морозе в очереди, резюмирует:
— Кому живется, а кому ёжится!
МЦ проработала в Доме Ростовых шесть месяцев, точнее — пять с половиной. Перезимовала. Казенное тепло способствует: пьесы она пишет еще и в рабочее время — за «русским столом», как лирику в гимназические времена — за партой. Господин и Дама написаны специально для Юрия Завадского и актрисы Веры Аренской, сестры Завадского. Марина ее видела, будучи гимназисткой, классом старше, в своей последней гимназии, и молча, издали наблюдала за Верой, видя в ней «худого кудрявого девического щенка».