Решила любить.
Она немедленно написала князю Волконскому письмо с требовательной просьбой высказаться про… старинную Англию. Князь в некотором расстройстве, смежном с гневом, позвонил ей, сообщив о том, что в Англии он был двадцать пять лет назад, три дня, а вообще-то так разговаривать со старыми людьми не след.
Опускаю трубку. Все время говорила нежнейшим голосом, очень спокойно. Он лаял.
На глазах слезы и чувство, что посреди лица — плевок.
…..
В течение недели я всем рассказывала эту историю. <…> А Бальмонт, к<оторо>му я рассказала всю эту историю, спокойно сказал: «Так говорить с женщиной? Это оранг-утанг».
Это был почти дубль ее напористого диалога с Розановым, впрочем, отмолчавшегося в недоумении. Она полагает, что некоторые умные и прекрасные собой старики, глядя на нее, как-то особенно улыбаются. Они думают: «Ты расшвыриваешь себя обеими руками мальчишкам. Этого не надо делать. Твою гордыню («обо мне никто не смеет дурно думать!») они принимают за отсутствие гордости, твой жизненный Пафос — за легкомыслие».
О смерти Стаховича МЦ узнала в гостях у Антокольского, когда они вернулись с воскресной службы в храме Христа Спасителя, под сводами которого странники и бес-поло-безвозрастные старорежимные существа перешептывались: «Погубили Россию». Павлик читал ей программную вещь «Пролог моей жизни», на которую она отреагировала отчужденно: «Оправдание всего». В записной книжке МЦ замечает:
Но так как мне этого нельзя, так как у меня слишком четкий хребет, так как я люблю одних и ненавижу других, так как я русская — и так как я все же понимаю, что А<нтоколь>скому это можно, что у него масштаб мировой — и так как я все же хочу сказать нет и знаю, что не скажу — молчу молчанием резче всяких слов.
И мучусь этим молчанием.
Можно предположить — начиналось размежевание: Антокольский склонялся к приятию революционного статус-кво. Недавно Павлик прибежал к ней в Борисоглебский с «Двенадцатью» Блока и горящими глазищами, прочел вслух, потряс и подарил эту книгу.
Мариной вдобавок был получен от него еще один прекрасный подарок: настольная записная книжка в картонном переплете, оклеенном «мраморной» бумагой (темно-синий фон с бело-красно-голубыми прожилками). С дарственной надписью: «Марине Цветаевой в день Свержения Императорской Власти в России 1919 март. Павел Антокольский». МЦ заполнила ее целиком записями с июня 1919-го до апреля 1920 года. Писала красными чернилами.
У МЦ не было литературного кружка, группы, направления и проч. Волею судьбы и географии она не ходила в питерскую «Бродячую собаку», говоря определенно: «Я — бродячая собака. Я в каждую секунду своей жизни готова идти за каждым. Мой хозяин — все — и никто». «Все» — это, вероятно, Всероссийский союз поэтов, в который она вступила.
Однако московское кафе поэтов «Домино» посещала, в обществе Бальмонта, например. Над вывеской «Домино», угол Тверской и Камергерского, висела еще более крупная вывеска: «Лечебница для душевнобольных».
Однажды, когда МЦ читала стихи в кафе поэтов, ей пришла записка от находящейся там сестры Лёры: пришла тебя послушать и в восторге. Они не разговаривали много лет и на сей раз опять разминулись, как когда-то, когда Лёра, окончив Высшие женские курсы, ушла в провинциальную педагогику и революционные тяготения. Но Лёра в принципе была не так уж и далеко — пройдя учебу в танцевальной школе у Айседоры Дункан, она организовала хореографические курсы в студии «Искусство движения», и ее воспитанники выступали на многих сценах, включая Театр Вахтангова.
Тем ценней и сложней для МЦ роман с театром.
Сам Черт изъявил мне милость!
Пока я в полночный час
На красные губы льстилась —
Там красная кровь лилась.
Пока легион гигантов
Редел на донском песке,
Я с бандой комедиантов
Браталась в чумной Москве.
Длиннющий цикл «Комедиант» — сумма стихов той зимы и той весны 1919-го. Прощание с Завадским, точней — с его образом, уже галантно плотским («Ваш нежный рот — сплошное целованье»), а главное — благодарность за приобщение к той банде, заменившей коллектив литкружка. Аля говорит: «Марина! У меня часто впечатление, что он не ушел, а исчез».
Это ведь там, в Мансуровском, происходят такие замечательные вещи:
Антокольский: — «Можно сказать?»
Завадский: «Я думаю — можно»
Антокольский: — «Завадский хочет Шекспира ставить!»
Я, восхищенно: — «О-о!» Антокольский: — «Макбета». — И что он сделает? Половины не оставит!»
Но ее неотступно преследует присутствие Брюсова. Она думает о его романе «Огненный Ангел»: «У меня сейчас к этой книге два чувства: одно неблагородное: отбросить куда-нибудь, другое — прижать к груди». Все то же, любовь-вражда.
14-го марта 1919 г.
Опыт этой зимы: я никому на свете, кроме Али и Сережи (если он жив) не нужна.
В каком чаду я жила!
Я прекрасно представляю себе, что в один прекрасный день совсем перестану писать стихи. Причин множество:
1) У меня сейчас нет в них (в писании их) — срочной необходимости (Imperativ’a). Могу написать и не написать, следовательно не пишу.
2) Стихи, как всякое творчество — самоутверждение. Самоутверждение — счастье. Я сейчас бесконечно далека от самоутверждения.
3) Сейчас все летит, и мои тетрадки так бесконечно-легко могут полететь. Зачем записывать?
4) Я потеряла руль. Одна волна смывает другую. Пример: стихи об ангелах.
«Ангелы слепы и глухи».
Что дальше? — Всё! —
Хаос. Один образ вытесняют другой, случайность рифмы заводит меня на 1000 верст от того, что я хотела раньше, — уже другие стихи, — и в итоге — чистый лист и мои закрытые — от всего! — глаза.
Нищета длится. Дикая дилемма:
— Кому дать суп из столовой: Але или Ирине?
— Ирина меньше и слабее, но Алю я больше люблю. Кроме того, Ирина уж все равно плоха, а Аля еще держится, — жалко.
Это для примера.
Рассуждение (кроме любви к Але) могло пойти по другому пути. Но итог один: или Аля с супом, а Ирина без супа, или Ирина с супом, а Аля без супа.
А главное в том, что этот суп из столовой — даровой — просто вода с несколькими кусочками картошки и несколькими пятнами неизвестного жира.
Какой она себя видит? Серебряные кольца по всей руке, волосы на лбу, быстрая походка. «Я без колец, с открытым лбом, тащащаяся медленным шагом — не я, душа не с тем телом, все равно, как горбун или глухонемой».
Она идет по Арбату, а там так черно, что кажется — это путь по звездам.
Она идет по Поварской с наполненной кошелкой и думает, что на сторонний взгляд она цветет, как роза, а на деле со вчерашнего дня ничего — кроме стакана поддельного чая — во рту не было. В кошелке — старые сапоги, несомые на продажу.
Она идет по Николопесковскому, где обитает Бальмонт, и думает: «— Зайти к Бальмонтам? — И сразу видение самой себя — смеющейся — говорящей — курящей — курящейся — над стаканом чая, к<отор>ый не пью, потому что без сахара — скучно, а с сахаром — совести не хватает, ибо кусок сахара сейчас 4 р<убля> — и все это знают».
С Бальмонтом они соседи, от ее дома до его дома — рукой подать, общаются, что называется, домами, он восхищен Алей и ее талантами, одно из ее стихотворений, на его взгляд, «могло бы быть отмечено среди лучших японских троестрочий»:
Корни сплелись,
Ветви сплелись.
Лес любви.
Для обитательниц дома в Борисоглебском он «Бальмонтик», «братик».
— Бальмонтик, Вы видели сегодняшний декрет?
— Нет, ибо я не имею привычки читать надписи на заборах.
Между ними не роман, а просто поэтское братство. Кроме того, Бальмонт — уроженец села Гумнищи Шуйского уезда на Владимирщине, а это по соседству с селом Дроздово, где родился Иван Владимирович, куда уж ближе. Марина у Бальмонта — такая (1915):
Коли скажешь — будет лишку,
Коль споешь — так слишком звонко,
Ты похожа на мальчишку,
Хоть прелестна — как девчонка!
Правда, одна из его «фейных сказок» — «Кошкин дом» (1905) — про кота Ваську, кошку и мышку, и это где-то рядом:
Промяукал он на мышку,
А она ему: «Кис-кис».
«Нет, — сказал он, — это — лишку»,
И за хвостик хвать плутишку,
Вдруг усы его зажглись.
Может быть, элемент усов и присутствовал в тех отношениях, но вполне умеренно или в шутку.
Бальмонт и Марина часто заглядывали к Татьяне Федоровне, вдове Скрябина, — это и вовсе рядом с бальмонтовским домом. Там уже создавалось что-то вроде музея и собирались люди, прикосновенные к искусству, по преимуществу музыканты. Окна скрябинского кабинета выходили в дворовый палисадник с цветущими в нем до середины лета кустами «разбитых сердец», почти соприкасавшихся с бальмонтовским садом-палисадником, в котором играющую Алю дети дразнят «вошь» и кидают в нее камнями — хорошо одетые приличные дети — мальчики и девочки от десяти до пятнадцати лет.
Однажды зимой, идя к МЦ, Бальмонт увидел труп только что павшей лошади, от которой люди уже отмахнули заднюю ногу, лошажье мясо кусок за куском отгрызала тощая собака с окровавленной мордой, а вороны, перелетая и перескакивая, смотрели на все это в ожидании своего часа.
Зарисовка МЦ «Бальмонт и солдаты у автомобиля»:
Б<альмон>т ночью проходит по какому-то из арбатских переулков. Сломанный автомобиль. Вокруг трое солдат. — «Повинуясь какому-то внутреннему голосу, перехожу было на другую сторону, но в последнюю секунду — конечно — остаюсь. И в ту же секунду один из них: