— «Всегда — и знаете — никому не даю открывать. — Никогда». — «У Вас наверное очень высокий лоб?» — «Очень — и вообще — хороший. Но дело не в том. Я вообще не люблю своего лица».
— «Ваша внешность настолько меньше Вашего внутреннего, хотя у Вас внешность отнюдь не второстепенная…» <…>
— «Вы хотите идти?» — «Да». — «А еще немножко?» — «Да». — «О, какой хороший!» — Что-то вспоминаю про М<илио>ти.
— «Он мне о Вас тогда рассказывал, но я не прислушивался». — «Рассказывал?» — «Немного».
— «Я сама могу рассказать. Что Вы думаете об этом знакомстве?» — «Я просто не думал, я могу остановить всякую мысль. Я просто не допускал себя до какой-либо мысли здесь».
— «А хотите, чтоб я рассказала? <…>»
Задумчиво разглаживает голубое одеяло, лежащее в ногах дивана. Гляжу на его руку.
— «Н. Н.!» — чувствую ласковость — чуть-шут-ливую! — своего голоса — «чем так гладить одеяло, к<отор>ое ничего не чувствует, не лучше ли было бы погладить мои волосы?»
Смеется. — Смеюсь. — Рука все еще — движущейся белизной — на одеяле.
— «Вам не хочется?»
— «Нет, мне это было бы приятно, у Вас такие хорошие волосы, но, я, читая Ваши стихи, читаю их двояко: как стихи — и как Вас!»
— «Ну — и?»
— «Мне запомнилась одна Ваша строчка:
На Ваши поцелуи — о живые! —
Я ничего не возражу — впервые…»
Марина добилась-таки, чтобы он ее погладил по головке, он довольно долго гладил, а потом сказал ровным голосом сверху:
— А теперь я пойду.
Она вызвалась провожать, они еще «погладились», он коснулся губами ее лба и — «ровный-ровный четкий шаг по переулку».
Она проникается к нему доверием, подразумевая под этим словом телесную близость: «Телесное доверие — это бы я употребила вместо: страсть». В ней бродят гнетущие подозрения: «Какие-то природные законы во мне нарушены, — как жалко! Мое материнство — моя смута в области пола». Она клонится к мольбе, перемежаемой мыслями о пороке и припадками покаяния:
Н. Н.! Защитите меня от мира и от самой себя!
…..
Н. Н., я в первый раз прошу — защиты.
…..
Н. Н. Я люблю Ваш тихий голос. До Вас я думала, что все мужчины распутны (Володечка, может быть, не любил, С<ережа> — ангел).
…..
Когда человек в близости порочен (близость не все оправдывает!) — я думаю, что так надо, послушна, как всегда, когда люблю.
…..
Близость! — Какое фактическое и ироническое определение!
…..
Мое дело в мире: ходить за глухим Бетховеном, — писать под диктовку старого Наполеона, — вести Королей в Реймс. — Все остальное: Лозэн — Казанова — Манон — привито мне порочными проходимцами, которые все-таки не смогли развратить меня вконец.
…..
Ирина, — вот они, мои нарушенные законы.
Н. Н.! Скажите мне, где сейчас моя Ирина?
…..
Моя Ирина. — Так я ее при жизни никогда не звала.
…..
Н. Н.! Если бы я познакомилась с Вами раньше, Ирина бы не умерла.
Все это она назвала бессонной совестью и увязывала с Вышеславцевым. В их спайке она искала спасение, но он так не думал. Его уклончивость стала непреклонностью — он ушел от нее. Он написал ее портрет. Она — стихи. Двадцать семь стихотворений, исторгнутых наспех, некоторые доведены до конца: до совершенства.
Пригвождена к позорному столбу
Славянской совести старинной,
С змеею в сердце и с клеймом на лбу,
Я утверждаю, что — невинна.
Я утверждаю, что во мне покой
Причастницы перед причастьем.
Что не моя вина, что я с рукой
По площадям стою — за счастьем.
Пересмотрите все мое добро,
Скажите — или я ослепла?
Где золото мое? Где серебро?
В моей руке — лишь горстка пепла!
И это всё, что лестью и мольбой
Я выпросила у счастливых.
И это всё, что я возьму с собой
В край целований молчаливых.
Но этому стихотворению не нужен единичный адресат, оно — для всех.
Апрель — май прошел под звездой символизма. Казалось бы, символизм ушел без боя, канул в вечность, но как так получилось, что его виднейшие фигуры оставались все еще живы не только физически, но и как факты живейшей действительности?
В Москве ждали и дождались Блока. Из аудитории ему кричали, что он мертвец, и он охотно соглашался. Он выступил в Политехническом музее и во Дворце искусств. Марина была там и там.
Девятого мая на Ходынке взрывались пороховые склады, Марина впервые увидела Блока.
Блок: грассирует, неясное ш, худое желтое деревянное лицо с запавшими щеками (резко обведены скулы), большие ледяные глаза, короткие волосы — некрасивый — (хотела бы видеть улыбку! — До страсти!)
Деревянный, глуховатый голос. Говорит просто — внутренне — немножко отрывисто. Лицо — совершенно неподвижное, пасмурное. <…>
Но когда он сказал:
— «Все-таки со мной была?»
(Не помню строчки.)
— точно живую женщину спросил, чуть волнуясь — я — всё! всё! всё! в мире бы отдала за то, чтобы — ну, просто, чтобы он меня любил!
…..
Одежда сидит мешковато, весь какой-то негнущийся — деревянный! — лучше не скажешь, уходя угрюмо кивает, поворачивается почти спиной, ни тени улыбки! — ни тени радости от приветствий.
ВСЁ — НЕХОТЯ. В народе бы сказали: убитый. <…>Тоска по Блоку, как тоска по тому, кого не долюбила во сне. <…>
А ведь Блоку сегодня могло разбить голову! (Падают стекла из окон Политехнического.)
Тотчас возникли стихи:
Как слабый луч сквозь темный морок адов —
Так голос твой под рокот рвущихся снарядов.
И вот, в громах, как некий серафим,
Оповещает голосом глухим, —
Откуда-то из древних утр туманных —
Как нас любил, слепых и безымянных,
За синий плащ, за вероломства — грех…
И как — нежнее всех — ту, глубже всех
В ночь канувшую — на дела лихие!
И как не разлюбил тебя, Россия.
И вдоль виска — потерянным перстом —
Все водит, водит… И еще о том,
Какие дни нас ждут, как Бог обманет,
Как станешь солнце звать — и как не встанет…
Так, узником с собой наедине
(Или ребенок говорит во сне?)
Предстало нам — всей площади широкой! —
Святое сердце Александра Блока.
Четырнадцатого мая голубоглазая Аля, бывшая с Мариной во Дворце искусств, по ее поручению передала эти стихи в голубом конверте — Блоку, он улыбнулся и взял с их собой, ничего не сказав кроме «спасибо».
Двадцать седьмого мая 1920 года Бальмонт отметил юбилей там же — во Дворце искусств. Повод — тридцатилетие выхода первой книги «Сборник стихотворений» (Ярославль).
Запись МЦ:
Юбилей Бальмонта. Речи Вячеслава <Иванова> и Соллогуба (так у МЦ; правильно: Сологуб. — И. Ф.).
Гортанный волнующийся отрывистый глухой значительный — п<отому> ч<то> плохо говорит по русски и выбирает только самое необходимое — привет японочки Инамэ. <…> Вячеслав говорит о солнце соблазняющем, о солнце слепом, об огне неизменном (огонь не растет — феникс сгорает и вновь возрождается — солнце каждый день всходит и каждый день заходит — отсутствие развития — неподвижность) — Надо быть солнцем, а не как солнце. Бальмонт — не только влюбленный соловей, но костер самосжигающий.
Потом приветствие английских гостей — толстая мужеподобная англичанка — шляпа вроде кэпи с ушами. Мелькают слова: пролетариат — Интернационал. И Бальмонт: «Прекрасная английская гостья» — и чистосердечно, ибо: раз женщина — то уже прекрасна и вдвойне прекрасна — раз гостья (славянское гостеприимство!)
— Говорит о союзе всех поэтов мира, о нелюбви к слову Интернационал и о любви к слову: «всенародный». — «Я никогда не был поэтом рабочих, — не пришлось, — всегда уводили какие-то другие пути. Но м<ожет> б<ыть> это еще будет, ибо поэт — больше всего: завтрашний день»… о несправедливости накрытого стола жизни для одних и неустанного голодного труда для других — просто, человечески, обеими руками подписываюсь. <…>
— Потом: каррикатуры. Представители каких-то филиальных отделений Дв<орца> Искусств по другим городам, — от Кооперативных товариществ — какой-то рабочий без остановки — на аго и ого читающий — нет, списывающий голосом! — с листа бумаги приветствие, где самое простое слово: многоцветный и многострунный…
Потом я с адр<есом> М<илио>ти.
— «От всей лучшей Москвы»… И — за неимением лучшего — поцелуй. (Второй в моей жизни при полном зале! Первый — Петипа.)
И японочка Инамэ — бледная — безумно-волную-щаяся:
— «Я не знаю что мне Вам сказать. Мне грустно. Вы уезжаете. К<онстантин> Д<митриевич>! Приезжайте к нам в Японию, у нас хризантемы и ирисы. И…» — Как раскатившиеся жемчужины. — Японский щебет! — «До свидания», должно быть?
И со скрещенными ручками — низкий поклон. <…>
Потом — под самый конец — Ф. Соллогуб — старый, бритый, седой, — лица не вижу, но — думается — похож на Тютчева. (М<ожет> б<ыть> ложь.)
— «Равенства нет и Слава Богу, что нет. Бальмонт сам бы был в ужасе, если бы оно было. — Чем дальше от толпы, тем лучше. Поэт, не дорожи любовию народной. — Поэт такой редкий гость на земле, что каждый день его должен был бы быть праздником. — Равенства нет, ибо среди всех кто любит стихи Б