Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 45 из 174

— «Всегда — и знаете — никому не даю открывать. — Никогда». — «У Вас наверное очень высокий лоб?» — «Очень — и вообще — хороший. Но дело не в том. Я вообще не люблю своего лица».

— «Ваша внешность настолько меньше Вашего внутреннего, хотя у Вас внешность отнюдь не второстепенная…» <…>

— «Вы хотите идти?» — «Да». — «А еще немножко?» — «Да». — «О, какой хороший!» — Что-то вспоминаю про М<илио>ти.

— «Он мне о Вас тогда рассказывал, но я не прислушивался». — «Рассказывал?» — «Немного».

— «Я сама могу рассказать. Что Вы думаете об этом знакомстве?» — «Я просто не думал, я могу остановить всякую мысль. Я просто не допускал себя до какой-либо мысли здесь».

— «А хотите, чтоб я рассказала? <…>»

Задумчиво разглаживает голубое одеяло, лежащее в ногах дивана. Гляжу на его руку.

— «Н. Н.!» — чувствую ласковость — чуть-шут-ливую! — своего голоса — «чем так гладить одеяло, к<отор>ое ничего не чувствует, не лучше ли было бы погладить мои волосы?»

Смеется. — Смеюсь. — Рука все еще — движущейся белизной — на одеяле.

— «Вам не хочется?»

— «Нет, мне это было бы приятно, у Вас такие хорошие волосы, но, я, читая Ваши стихи, читаю их двояко: как стихи — и как Вас!»

— «Ну — и?»

— «Мне запомнилась одна Ваша строчка:

На Ваши поцелуи — о живые! —

Я ничего не возражу — впервые…»


Марина добилась-таки, чтобы он ее погладил по головке, он довольно долго гладил, а потом сказал ровным голосом сверху:

— А теперь я пойду.

Она вызвалась провожать, они еще «погладились», он коснулся губами ее лба и — «ровный-ровный четкий шаг по переулку».

Она проникается к нему доверием, подразумевая под этим словом телесную близость: «Телесное доверие — это бы я употребила вместо: страсть». В ней бродят гнетущие подозрения: «Какие-то природные законы во мне нарушены, — как жалко! Мое материнство — моя смута в области пола». Она клонится к мольбе, перемежаемой мыслями о пороке и припадками покаяния:

Н. Н.! Защитите меня от мира и от самой себя!

…..

Н. Н., я в первый раз прошу — защиты.

…..

Н. Н. Я люблю Ваш тихий голос. До Вас я думала, что все мужчины распутны (Володечка, может быть, не любил, С<ережа> — ангел).

…..

Когда человек в близости порочен (близость не все оправдывает!) — я думаю, что так надо, послушна, как всегда, когда люблю.

…..

Близость! — Какое фактическое и ироническое определение!

…..

Мое дело в мире: ходить за глухим Бетховеном, — писать под диктовку старого Наполеона, — вести Королей в Реймс. — Все остальное: Лозэн — Казанова — Манон — привито мне порочными проходимцами, которые все-таки не смогли развратить меня вконец.

…..

Ирина, — вот они, мои нарушенные законы.


Н. Н.! Скажите мне, где сейчас моя Ирина?

…..

Моя Ирина. — Так я ее при жизни никогда не звала.

…..

Н. Н.! Если бы я познакомилась с Вами раньше, Ирина бы не умерла.

Все это она назвала бессонной совестью и увязывала с Вышеславцевым. В их спайке она искала спасение, но он так не думал. Его уклончивость стала непреклонностью — он ушел от нее. Он написал ее портрет. Она — стихи. Двадцать семь стихотворений, исторгнутых наспех, некоторые доведены до конца: до совершенства.

Пригвождена к позорному столбу

Славянской совести старинной,

С змеею в сердце и с клеймом на лбу,

Я утверждаю, что — невинна.

Я утверждаю, что во мне покой

Причастницы перед причастьем.

Что не моя вина, что я с рукой

По площадям стою — за счастьем.

Пересмотрите все мое добро,

Скажите — или я ослепла?

Где золото мое? Где серебро?

В моей руке — лишь горстка пепла!

И это всё, что лестью и мольбой

Я выпросила у счастливых.

И это всё, что я возьму с собой

В край целований молчаливых.

(«Пригвождена к позорному столбу…»)

Но этому стихотворению не нужен единичный адресат, оно — для всех.


Апрель — май прошел под звездой символизма. Казалось бы, символизм ушел без боя, канул в вечность, но как так получилось, что его виднейшие фигуры оставались все еще живы не только физически, но и как факты живейшей действительности?

В Москве ждали и дождались Блока. Из аудитории ему кричали, что он мертвец, и он охотно соглашался. Он выступил в Политехническом музее и во Дворце искусств. Марина была там и там.

Девятого мая на Ходынке взрывались пороховые склады, Марина впервые увидела Блока.

Блок: грассирует, неясное ш, худое желтое деревянное лицо с запавшими щеками (резко обведены скулы), большие ледяные глаза, короткие волосы — некрасивый — (хотела бы видеть улыбку! — До страсти!)

Деревянный, глуховатый голос. Говорит просто — внутренне — немножко отрывисто. Лицо — совершенно неподвижное, пасмурное. <…>

Но когда он сказал:

— «Все-таки со мной была?»

(Не помню строчки.)

— точно живую женщину спросил, чуть волнуясь — я — всё! всё! всё! в мире бы отдала за то, чтобы — ну, просто, чтобы он меня любил!

…..

Одежда сидит мешковато, весь какой-то негнущийся — деревянный! — лучше не скажешь, уходя угрюмо кивает, поворачивается почти спиной, ни тени улыбки! — ни тени радости от приветствий.

ВСЁ — НЕХОТЯ. В народе бы сказали: убитый. <…>Тоска по Блоку, как тоска по тому, кого не долюбила во сне. <…>

А ведь Блоку сегодня могло разбить голову! (Падают стекла из окон Политехнического.)

Тотчас возникли стихи:

Как слабый луч сквозь темный морок адов —

Так голос твой под рокот рвущихся снарядов.

И вот, в громах, как некий серафим,

Оповещает голосом глухим, —

Откуда-то из древних утр туманных —

 Как нас любил, слепых и безымянных,

За синий плащ, за вероломства — грех…

И как — нежнее всех — ту, глубже всех

В ночь канувшую — на дела лихие!

И как не разлюбил тебя, Россия.

И вдоль виска — потерянным перстом —

Все водит, водит… И еще о том,

Какие дни нас ждут, как Бог обманет,

Как станешь солнце звать — и как не встанет…

Так, узником с собой наедине

(Или ребенок говорит во сне?)

Предстало нам — всей площади широкой! —

Святое сердце Александра Блока.

(«Блоку»)

Четырнадцатого мая голубоглазая Аля, бывшая с Мариной во Дворце искусств, по ее поручению передала эти стихи в голубом конверте — Блоку, он улыбнулся и взял с их собой, ничего не сказав кроме «спасибо».

Двадцать седьмого мая 1920 года Бальмонт отметил юбилей там же — во Дворце искусств. Повод — тридцатилетие выхода первой книги «Сборник стихотворений» (Ярославль).


Запись МЦ:

Юбилей Бальмонта. Речи Вячеслава <Иванова> и Соллогуба (так у МЦ; правильно: Сологуб. — И. Ф.).

Гортанный волнующийся отрывистый глухой значительный — п<отому> ч<то> плохо говорит по русски и выбирает только самое необходимое — привет японочки Инамэ. <…> Вячеслав говорит о солнце соблазняющем, о солнце слепом, об огне неизменном (огонь не растет — феникс сгорает и вновь возрождается — солнце каждый день всходит и каждый день заходит — отсутствие развития — неподвижность) — Надо быть солнцем, а не как солнце. Бальмонт — не только влюбленный соловей, но костер самосжигающий.

Потом приветствие английских гостей — толстая мужеподобная англичанка — шляпа вроде кэпи с ушами. Мелькают слова: пролетариат — Интернационал. И Бальмонт: «Прекрасная английская гостья» — и чистосердечно, ибо: раз женщина — то уже прекрасна и вдвойне прекрасна — раз гостья (славянское гостеприимство!)

— Говорит о союзе всех поэтов мира, о нелюбви к слову Интернационал и о любви к слову: «всенародный». — «Я никогда не был поэтом рабочих, — не пришлось, — всегда уводили какие-то другие пути. Но м<ожет> б<ыть> это еще будет, ибо поэт — больше всего: завтрашний день»… о несправедливости накрытого стола жизни для одних и неустанного голодного труда для других — просто, человечески, обеими руками подписываюсь. <…>

— Потом: каррикатуры. Представители каких-то филиальных отделений Дв<орца> Искусств по другим городам, — от Кооперативных товариществ — какой-то рабочий без остановки — на аго и ого читающий — нет, списывающий голосом! — с листа бумаги приветствие, где самое простое слово: многоцветный и многострунный…

Потом я с адр<есом> М<илио>ти.

— «От всей лучшей Москвы»… И — за неимением лучшего — поцелуй. (Второй в моей жизни при полном зале! Первый — Петипа.)

И японочка Инамэ — бледная — безумно-волную-щаяся:

— «Я не знаю что мне Вам сказать. Мне грустно. Вы уезжаете. К<онстантин> Д<митриевич>! Приезжайте к нам в Японию, у нас хризантемы и ирисы. И…» — Как раскатившиеся жемчужины. — Японский щебет! — «До свидания», должно быть?

И со скрещенными ручками — низкий поклон. <…>

Потом — под самый конец — Ф. Соллогуб — старый, бритый, седой, — лица не вижу, но — думается — похож на Тютчева. (М<ожет> б<ыть> ложь.)

— «Равенства нет и Слава Богу, что нет. Бальмонт сам бы был в ужасе, если бы оно было. — Чем дальше от толпы, тем лучше. Поэт, не дорожи любовию народной. — Поэт такой редкий гость на земле, что каждый день его должен был бы быть праздником. — Равенства нет, ибо среди всех кто любит стихи Б