У всех вас есть: служба — огород — выставки — союз писателей — вы живете и вне вашей души, а для меня это: служба — огород — выставки — союзы писателей — опять таки я, моя душа, моя любовь, мое оттолкновение, мое растравление, моя страшная боль от всего!
И — естественно — что я иду к себе, в себя, где со мной никто не спорит, где меня никто не отталкивает, в свой бедный разгромленный дом, где меня все-таки любят.
И я не виновата, если из этого получаются стихи!
Однако она явно хотела, чтобы ее — пели, иначе не писала бы столь долго и упорно стихи, неизбежно ведущие к песне. Очевидцы говорили о поразительном внешнем сходстве МЦ с Есениным. Не нахожу, не вижу. Он слишком — на фотоснимках — благолепен, пасторален, а то и парфюмерен. Но иные ее стихи песенного лада говорят о кровном родстве. Он этого не заметил. «Облетел головы моей куст, / Куст волос золотистый вянет», — сказал он (1920), «Золото моих волос / Тихо переходит в седость», — сказала она (1922), а куст — ее кровный образ.
Лето ушло в новое для нее русло: поэмное. Датировка поэмы-сказки «Царь-Девица»: 14 июля — 17 сентября 1920.
Уйти из-под чар блоковских «Двенадцати», наверное, можно было чем-то подобным, с упором на фольклорную просодию, с подземной или очевидной частушечной ритмикой. За эти годы МЦ наслушалась народной речи — на улице, на рынке, на вокзале, на площади, — и эта стихия, в сплаве с афанасьевскими сказками, искала себе форму. Стихи в русском духе она писала давно — недаром Вячеслав Иванов заговорил в посвящении ей в таком же духе: «Под березой белой, что в овраге плачет…». Кстати, в том же размере Есенин позже напишет одно из самых знаменитых стихотворений «Я иду долиной, на затылке кепи…».
О поэме-сказке «Царь-Девица» она скажет в конце года: «русская и моя». Сюжет, вынутый из собрания Афанасьева (№ 232,233), лишь отдаленно похож на первоисточник, где купеческий сын Иван и Василий-царевич активно ищут свою царь-девицу и сражаются за нее.
В центре цветаевской сказки — великанша-волшебница Царь-Девица и молодая Царица, и обе они страстно увлечены Царевичем, узкогрудым красавцем, совершенно равнодушным к той и другой. Его обольщают, он не поддается, ему нужна только музыка, он гусляр. Женская месть Вышеславцеву, не сильно-то и жестокая.
Когда МЦ выстраивает такие лексические ряды: «Изнизу — вдоль впалых щек — / Облак — морок — обморок», становится ясно, откуда ноги растут: Хлебников, его корнесловие. Это не артикулировано Цветаевой, но так оно и есть по факту. Страсть автора — стихия слова, ее подчинение, остальное не так уж и важно.
МЦ многих догнала и обогнала, в том числе здесь совершенно очевиден будущий Высоцкий:
Сидит Царь в нутре земном, ус мокрый щипет,
Озирается кругом — чего бы выпить?
Уж питó-питó, — полцарства прóпито!
А все как быдто чегой-то не дóпито.
— С вином спорить — зря! —
Посмотрим, как мается,
Слезой обливается,
Как с ночью справляется
Страна — без Царя.
МЦ предвосхищает поэзию подтекстовых намеков в ее советском изводе — Семена Кирсанова («Сказание про царя Макса-Емельяна», 1968) и Леонида Филатова («Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца», 1986).
— Бог, спаси нашу державу! —
Клюв у филина кровавый!
А порой говорит и в открытую:
То не Свет-Егорий
Спор ведет с Советом,
То посередь моря —
Царь-Девица с Ветром.
Сей спор — пародия на плач Ярославны с ее обращением к Ветру, но в данном случае Ветер полон дифирамбов типа «Нет во всей вселенной / Такой откровенной!» и вовсю честит деторождение. Тотчас, без никакого зазора, возникает голос Свет-Архандела, скучно поучающий: «Кто избы себе не строил — / Тот земли не заслужил».
Чуть позже о Марине Цветаевой скажет Валерий Бебутов, театральный режиссер, обращаясь к Мейерхольду: «Что же касается до того, что вы уловили в натуре этого поэта, то должен сказать, что это единственно и мешает ей из барда теплиц вырасти в народного поэта». «Барда теплиц» оставим Бебутову, но в том-то и дело, что МЦ действительно без удержу стремится на тропу народного поэта, лишь этим объясняются ее сногсшибательный напор и словообилие без счету.
Ее поэма-сказка — прямое продолжение ее драматургии. Чуть не все выстроено на диалогах. Царевич отбивается от наседающих на него баснословных дам — Царицы и Царь-Девицы, Царь чегой-то говорит с глубокого перепоя и доходит до прямого аморализма, предлагая жене и сыну случку:
И так что за кружкой
Я верно сужу,
Решил, что друг дружкой
Я вас награжу.
Любитесь — доколе
Ус есть у китов,
Да чтоб мне к Николе
Внучок был готов!
Разброс источников, тем и перекличек широк. Афанасьев со своей сказкой — это ясно, но и Библия задействована. И Фома неверующий («Чтоб не испортил нам смотрин / Неверный разум наш Фомин»), и даже Царь Давид, явственно рифмующийся с Царь-Девицей, поскольку он гусляр, юнец и красавец. Старый как мир сюжет — мачеха, соблазняющая пасынка. Мандельштам в 1915 году сказал: «Я не увижу знаменитой «Федры», МЦ вместо Расина предложила свой вариант вечной коллизии, отыскав нечто похожее в русском купеческом быту. Воистину: «Когда бы грек увидел наши игры…» (Мандельштам).
Объем этой вещи намного превышает возможности содержания. Но автору, только что написавшему с маху несколько пьес, теперь все по силам. В музыкально-ритмическом ключе это кладезь: сказ, раек, частушка, городской романс, народная песня (исходно — «Шумел, горел пожар московский»), плясовой фольклор («— Эй, холопы, гусляра за бока! / Чтоб Камаринскую мне, трепака!»), прямая лирика от себя — тут все есть. Порой захватывает дух:
Полк замертво свалился пьяный.
Конь пеной изошел, скача.
Дух вылетел из барабана.
Грудь лопнула у трубача.
Дело кончается не миром да ладом, как у народа в его сказках, но поспешным, неопределенным фельетоном политического характера, с двусмыслицей то ли хвалы свержению царя, то ли хулы. Огромная поэма-сказка осталась недоговоренной, став началом целого потока подобных ей произведений, почти все они оборвались, недодышав до конца. На стезе эпоса лирик рискует столь же, сколь и на театре.
Однако иные куски цветаевского полотна изумительны как отдельные лирические стихотворения.
— Бог на небе — и тот в аду,
Ворон в поле, мертвец в гробу,
Шептуны, летуны, ветрогоны,
Вихрь осенний и ветр полуденный,
Все разбойнички по кустам,
Хан татарский, турецкий султан,
Силы — власти — престолы — славы —
Стан пернатый и стан шершавый,
Ветер — воды — огонь — земля,
Эта спящая кровь — моя!
Царю не дам,
Огню не дам,
Воде не дам,
Земле не дам.
Ребенок, здесь спящий,
Мой — в море и в чаще,
В шелках — под рогожей —
Мой — стоя и лежа,
И в волчьей берлоге,
И в поздней дороге,
Мой — пеший и конный,
Мой — певчий и сонный.
Ребенок, здесь спящий,
Мой — в горе и в счастье,
Мой — в мощи и в хвори,
Мой — в пляске и в ссоре,
И в царском чертоге,
И в царском остроге,
В шелках — на соломе —
Мой — в гробе и в громе!
В огне и в заразе,
В чуме и в проказе,
Мой — в сглазе и в порче,
Мой — в пене и в корчах,
В грехе и в погоне,
Мой — в ханском полоне,
Мой — есть он дотоле
И будет — доколе:
Есть страж — в раю,
He-наш — в аду,
Земля — внизу,
Судьба — вверху.
Она не могла, не умела быть одной, без никого. Милиоти и Вышеславцев таяли в тумане. Н. Н. еще томил ее, становясь N. N., но это не одно и то же. Сердце и впрямь вакантно, тьфу ты, что за словцо. Она умеет выходить из любого положения:
Было дружбой, стало службой.
Бог с тобою, брат мой волк!
Подыхает наша дружба:
Я тебе не дар, а долг!
Заедай верстою версту,
Отсылай версту к версте!
Перегладила по шерстке, —
Стосковался по тоске!
Не взвожу тебя в злодеи, —
Не твоя вина — мой грех:
Ненасытностью своею
Перекармливаю всех!
Чем на вас с кремнем — огнивом
В лес ходить — как Бог судил, —
К одному бабье ревниво:
Чтобы лап не остудил.
Удержать — перстом не двину:
Перст — не шест, а лес велик.
Уноси свои седины,
Бог с тобою, брат мой клык!
Прощевай, седая шкура!
И во сне не вспомяну!
Новая найдется дура —
Верить в волчью седину.
Последнее «прости» эффектно седеющему Милиоти? Вышеславцев брил голову.
На ее сцене появляется Евгений Львович Ланн. Пожалуй, лучший портрет Ланна — дан Алей, в очевиднейшей редакции МЦ: