Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 54 из 174

И потом: я так привыкла к разлуке! Я точно поселилась в разлуке.

Начинаю думать — совершенно серьезно — что я Але вредна. Мне, никогда не бывшей ребенком и поэтому навсегда им оставшейся (курсив мой. — И. Ф.), мне всегда ребенок — существо забывчивое и бегущее боли — чужд. Все мое воспитание: вопль о герое. Але с другими лучше: они были детьми, потом все позабыли. Отбыли повинность, и на слово поверили, что у детей «другие законы». Поэтому Аля с другими смеется, а со мной плачет, с другими толстеет, а со мной худеет. Если бы я могла на год оставить ее у Зайцевых, я бы это сделала. — Только знать, что здорова!

Когда МЦ пришла мысль покинуть страну? Когда уезжал Бальмонт? Волконский? Или — когда нашелся Сережа? Попытка ужиться с большевизмом провалилась. «Егорушку» она не закончила. Борисоглебский дом рушился. Аля вырастала без школы и сверстников. Сборничек «Версты. Стихи», составленный из 35 стихотворений (январь 1917 — декабрь 1920) и поначалу анонсированный в печати как «Китеж-град», вышел в частном, жалком издательстве «Костры». Заработков не предвидится. В будущем году ей — тридцать лет. Таков итог уходящей молодости и преданности родной земле?

Эмблему издательства «Костры» сделал Николай Вышеславцев: взлетающая из белого огня белая птица на черном фоне. Все решил фон, феникс жил недолго.

Она исподволь готовится к отъезду. У нее были два неких плана на сей счет — не получилось. Юргис Балтрушайтис, поэт, пишущий по-русски и по-литовски, ей помогает по долгу службы как посол Литвы. В курсе ее дел тот же Илья Эренбург, они в переписке, и одно из его писем передал ей в дверях борисоглебского дома — мгновенный Пастернак.

Москва, 21-го р<усского> Октября <2 ноября> 1921 г. Мой дорогой Илья Григорьевич!

…дела мои, кажется (суеверна!), хороши, но сегодня я от Ю. К. (Юргис Казимирович Балтрушайтис. — И. Ф.) узнала, что до Риги — с ожиданием там визы включительно — нужно 10 миллионов. Для меня это все равно что: везите с собой Храм Христа Спасителя. — Продав С<ережи>ну шубу (моя ничего не стоит), старинную люстру, красное дерево и 2 книги (сборничек «Версты» и «Феникс» (Конец Казановы) — с трудом наскребу 4 миллиона, — да и то навряд ли: в моих руках и золото — жесть, и мука — опилки. Вы должны меня понять правильно: не голода, не холода, не [пропуск в рукописи] я боюсь, а — зависимости. Чует мое сердце, что там на Западе люди жестче. Здесь рваная обувь — беда или доблесть, там — позор. (Вспоминаю, кстати, один Алин стих, написанный в 1919 г.:

Не стыдись, страна Россия!

Ангелы всегда босые…

Сапоги сам Черт унес.

Нынче страшен кто не бос!)

Примут за нищую и погонят обратно. — Тогда я удавлюсь.

Поистине по Пушкину — замысленный побег — она пишет:

Ханский полон

Вó сласть изведав,

Бью крылом

Богу побегов.

МЦ начинает цикл «Ханский полон».

Град мой в крови,

Грудь без креста, —

Усынови,

Матерь-Верста!

В побеге участвуют действующие лица «Слова о полку Игореве»: Бус, Жаль, Див, Обида, Гзак, Кончаю 3 октября 1921-го закончив «Ханский полон» (одну из частей она вставит в марте будущего года), МЦ разворачивается на сто восемьдесят градусов — к Античности. Ее ценности — там:

Уже богов — не те уже щедроты

На берегах — не той уже реки.

В широкие закатные ворота

Венерины, летите, голубки!

Я ж на песках похолодевших лежа,

В день отойду, в котором нет числа…

Как змей на старую взирает кожу —

Я молодость свою переросла.

4 октября 1921

(«Хвала Афродите»)

За кордоном тоже происходит движение в сторону воссоединения семьи. Сергей Эфрон пишет 11 ноября 1921 года уже из Праги, куда приехал 9 ноября, в Константинополь — однополчанину Всеволоду Александровичу Богенгардту и его жене Ольге Николаевне (и у них остались близкие в России). Это поразительно — бит, гнут, ломан, выброшен в мировое пространство — Сережа, все тот же Сережа, дитя идеализма:

…Отношение чехов к нам удивительно радушное — ничего подобного я не ожидал. Любовь к России и к русским здесь воспитывалась веками. Местное лучшее общество все говорит по-русски — говорить по-русски считается хорошим тоном. То же что было у нас с французским языком в былое время. Всюду — в университете, на улицах, в магазинах, в трамвае каждый русский окружен ласковой предупредительностью… Живем здесь в снятом для нас рабочем доме. У каждого маленькая комнатка в 10 кв. аршин, очень чистая и светлая, напоминающая пароходную каюту. Меблировка состоит из кровати и табуретки. Кажется, еще будет выдано по маленькому столику…

В первый же день по приезде в Прагу получил письмо от Марины. Она пишет, что два ее плана выезда из России провалились. Но надежды она не теряет и уверена, что ей удастся выехать к весне. Живется ей очень трудно.

Отсюда легко переписываться с Россией. Почта работает правильно — письмо в Москву идет две недели. Эренбург написал мне сюда, что посылать письма в столицы совсем безопасно. А Э-ргу я верю и потому вчера уже отправил письмо Марине. Отсюда же можно отправлять посылки. Об этом сейчас навожу справки…

Напоследок Марина сближается с Надеждой Нолле-Коган, закатной подругой Блока, — шла молва о рождении у нее сына от поэта. Нолле-Коган не опровергала, Марина полностью верила молве. Сын у Нолле-Коган действительно был, звали его Саша, по впечатлению Марины, видевшей его: «Похож — больше нельзя». Переводчица с немецкого, Надежда Александровна была женой Петра Семеновича Когана, профессора литературоведения, в 1921-м президента Государственной академии художественных наук. Он работал в театральном отделе Наркомпроса, преподавал в вузах Москвы и Петрограда, но главное — именно они с женой устроили последний приезд Блока в Москву, и жил Блок в те десять майских дней у них в трехкомнатной квартире, дом 51 на Арбате. Так или иначе, МЦ в название цикла «Подруга» вложила смысл, не равный этому понятию в цикле «Ошибка». Имелась в виду Нолле-Коган относительно Блока:

Последняя дружба

В последнем обвале.

Что нужды, что нужды —

Как здесь называли?

Над черной канавой,

Над битвой бурьянной,

Последнею славой

Встаешь, — безымянной.

11 декабря 1921 («Подруга»)

Год кончался, Марину опять зовет образ Ахматовой, она договаривает-допевает сюжет ахматовской легенды:

Где сподручники твои,

Те сподвижнички?

Белорученька моя,

Чернокнижница!

Не загладить тех могил

Слезой, славою.

Один заживо ходил —

Как удавленный.

Другой к стеночке пошел

Искать прибыли.

(И гордец же был-сокол!)

Разом выбыли.

16 декабря («Кем полосынька твоя…»)

Марина напрочь не помнит давнего гумилёвского порицания ее стихов. Прощено, забыто. Как не было.

Глава седьмая

В советской стране уже идет 1922 год — январь, у Марины другой счет — 30 декабря — и свои счеты с действительностью:

Первородство — на сиротство!

Не спокаюсь.

Велико твое дородство:

Отрекаюсь.

Тем как вдаль гляжу на ближних —

Отрекаюсь.

Тем как твой топчу булыжник —

Отрекаюсь.

(«Москве»)

На следующий день выкрикивается нечто противоположное («О искус всего обратного мне!») по поводу захоронения красных под Кремлем:

Не оторвусь! («Отрубите руки!»)

Пуще чем женщине

В час разлуки —

Час Бьет.

Под чужеземным бунтарским лавром

Тайная страсть моя,

Гнев мой явный —

Спи,

Враг!

31 декабря 1921

В борисоглебский дом приходит письмо Волошина из Феодосии, которое одновременно радует и огорчает:

192213/1

Милая Марина и Аля,

С Новым годом! И чтоб он был годом встречи с С<ережей>.

Голодная смерть Крыма началась. На улицах уже появились трупы татар. Барометр показывает 2 мил<лиона> за пуд хлеба. А на рейдах Севастополя, Ялты, Феодосии стоят иностран<ные> суда с хлебом. Но им приказывают уходить, т<ак> к<ак> они «имеют наглость» запрашивать по 140 тыс<яч> за пуд, когда твердая цена для ввоза 80 тыс<яч>.

«Пролетариат предпочитает поголодать, чем обогащать спекулянтов» [sic] Герцыки тоже «предпочитают голодать». В Судаке цены еще свирепее. У меня смутные вести о том, что Дм<итрий> Евг<еньевич>[62] уехал в Москву. Что на 2 мил<лиона> удалось закупить несколько фунтов муки, которая хранится для детей. Аделаида К<азимировна> собирает у кухонь кожуру от картофеля. «Академический паек» — сплошное издевательство. Обещанием томят до конца месяца, а потом заявляют, что задним числом не выдают. В Симферополе его урезывают, в Феодосии не оказывается продуктов.