И потом: я так привыкла к разлуке! Я точно поселилась в разлуке.
Начинаю думать — совершенно серьезно — что я Але вредна. Мне, никогда не бывшей ребенком и поэтому навсегда им оставшейся (курсив мой. — И. Ф.), мне всегда ребенок — существо забывчивое и бегущее боли — чужд. Все мое воспитание: вопль о герое. Але с другими лучше: они были детьми, потом все позабыли. Отбыли повинность, и на слово поверили, что у детей «другие законы». Поэтому Аля с другими смеется, а со мной плачет, с другими толстеет, а со мной худеет. Если бы я могла на год оставить ее у Зайцевых, я бы это сделала. — Только знать, что здорова!
Когда МЦ пришла мысль покинуть страну? Когда уезжал Бальмонт? Волконский? Или — когда нашелся Сережа? Попытка ужиться с большевизмом провалилась. «Егорушку» она не закончила. Борисоглебский дом рушился. Аля вырастала без школы и сверстников. Сборничек «Версты. Стихи», составленный из 35 стихотворений (январь 1917 — декабрь 1920) и поначалу анонсированный в печати как «Китеж-град», вышел в частном, жалком издательстве «Костры». Заработков не предвидится. В будущем году ей — тридцать лет. Таков итог уходящей молодости и преданности родной земле?
Эмблему издательства «Костры» сделал Николай Вышеславцев: взлетающая из белого огня белая птица на черном фоне. Все решил фон, феникс жил недолго.
Она исподволь готовится к отъезду. У нее были два неких плана на сей счет — не получилось. Юргис Балтрушайтис, поэт, пишущий по-русски и по-литовски, ей помогает по долгу службы как посол Литвы. В курсе ее дел тот же Илья Эренбург, они в переписке, и одно из его писем передал ей в дверях борисоглебского дома — мгновенный Пастернак.
Москва, 21-го р<усского> Октября <2 ноября> 1921 г. Мой дорогой Илья Григорьевич!
…дела мои, кажется (суеверна!), хороши, но сегодня я от Ю. К. (Юргис Казимирович Балтрушайтис. — И. Ф.) узнала, что до Риги — с ожиданием там визы включительно — нужно 10 миллионов. Для меня это все равно что: везите с собой Храм Христа Спасителя. — Продав С<ережи>ну шубу (моя ничего не стоит), старинную люстру, красное дерево и 2 книги (сборничек «Версты» и «Феникс» (Конец Казановы) — с трудом наскребу 4 миллиона, — да и то навряд ли: в моих руках и золото — жесть, и мука — опилки. Вы должны меня понять правильно: не голода, не холода, не [пропуск в рукописи] я боюсь, а — зависимости. Чует мое сердце, что там на Западе люди жестче. Здесь рваная обувь — беда или доблесть, там — позор. (Вспоминаю, кстати, один Алин стих, написанный в 1919 г.:
Не стыдись, страна Россия!
Ангелы всегда босые…
Сапоги сам Черт унес.
Нынче страшен кто не бос!)
Примут за нищую и погонят обратно. — Тогда я удавлюсь.
Поистине по Пушкину — замысленный побег — она пишет:
Ханский полон
Вó сласть изведав,
Бью крылом
Богу побегов.
МЦ начинает цикл «Ханский полон».
Град мой в крови,
Грудь без креста, —
Усынови,
Матерь-Верста!
В побеге участвуют действующие лица «Слова о полку Игореве»: Бус, Жаль, Див, Обида, Гзак, Кончаю 3 октября 1921-го закончив «Ханский полон» (одну из частей она вставит в марте будущего года), МЦ разворачивается на сто восемьдесят градусов — к Античности. Ее ценности — там:
Уже богов — не те уже щедроты
На берегах — не той уже реки.
В широкие закатные ворота
Венерины, летите, голубки!
Я ж на песках похолодевших лежа,
В день отойду, в котором нет числа…
Как змей на старую взирает кожу —
Я молодость свою переросла.
За кордоном тоже происходит движение в сторону воссоединения семьи. Сергей Эфрон пишет 11 ноября 1921 года уже из Праги, куда приехал 9 ноября, в Константинополь — однополчанину Всеволоду Александровичу Богенгардту и его жене Ольге Николаевне (и у них остались близкие в России). Это поразительно — бит, гнут, ломан, выброшен в мировое пространство — Сережа, все тот же Сережа, дитя идеализма:
…Отношение чехов к нам удивительно радушное — ничего подобного я не ожидал. Любовь к России и к русским здесь воспитывалась веками. Местное лучшее общество все говорит по-русски — говорить по-русски считается хорошим тоном. То же что было у нас с французским языком в былое время. Всюду — в университете, на улицах, в магазинах, в трамвае каждый русский окружен ласковой предупредительностью… Живем здесь в снятом для нас рабочем доме. У каждого маленькая комнатка в 10 кв. аршин, очень чистая и светлая, напоминающая пароходную каюту. Меблировка состоит из кровати и табуретки. Кажется, еще будет выдано по маленькому столику…
В первый же день по приезде в Прагу получил письмо от Марины. Она пишет, что два ее плана выезда из России провалились. Но надежды она не теряет и уверена, что ей удастся выехать к весне. Живется ей очень трудно.
Отсюда легко переписываться с Россией. Почта работает правильно — письмо в Москву идет две недели. Эренбург написал мне сюда, что посылать письма в столицы совсем безопасно. А Э-ргу я верю и потому вчера уже отправил письмо Марине. Отсюда же можно отправлять посылки. Об этом сейчас навожу справки…
Напоследок Марина сближается с Надеждой Нолле-Коган, закатной подругой Блока, — шла молва о рождении у нее сына от поэта. Нолле-Коган не опровергала, Марина полностью верила молве. Сын у Нолле-Коган действительно был, звали его Саша, по впечатлению Марины, видевшей его: «Похож — больше нельзя». Переводчица с немецкого, Надежда Александровна была женой Петра Семеновича Когана, профессора литературоведения, в 1921-м президента Государственной академии художественных наук. Он работал в театральном отделе Наркомпроса, преподавал в вузах Москвы и Петрограда, но главное — именно они с женой устроили последний приезд Блока в Москву, и жил Блок в те десять майских дней у них в трехкомнатной квартире, дом 51 на Арбате. Так или иначе, МЦ в название цикла «Подруга» вложила смысл, не равный этому понятию в цикле «Ошибка». Имелась в виду Нолле-Коган относительно Блока:
Последняя дружба
В последнем обвале.
Что нужды, что нужды —
Как здесь называли?
Над черной канавой,
Над битвой бурьянной,
Последнею славой
Встаешь, — безымянной.
Год кончался, Марину опять зовет образ Ахматовой, она договаривает-допевает сюжет ахматовской легенды:
Где сподручники твои,
Те сподвижнички?
Белорученька моя,
Чернокнижница!
Не загладить тех могил
Слезой, славою.
Один заживо ходил —
Как удавленный.
Другой к стеночке пошел
Искать прибыли.
(И гордец же был-сокол!)
Разом выбыли.
Марина напрочь не помнит давнего гумилёвского порицания ее стихов. Прощено, забыто. Как не было.
Глава седьмая
В советской стране уже идет 1922 год — январь, у Марины другой счет — 30 декабря — и свои счеты с действительностью:
Первородство — на сиротство!
Не спокаюсь.
Велико твое дородство:
Отрекаюсь.
Тем как вдаль гляжу на ближних —
Отрекаюсь.
Тем как твой топчу булыжник —
Отрекаюсь.
На следующий день выкрикивается нечто противоположное («О искус всего обратного мне!») по поводу захоронения красных под Кремлем:
Не оторвусь! («Отрубите руки!»)
Пуще чем женщине
В час разлуки —
Час Бьет.
Под чужеземным бунтарским лавром
Тайная страсть моя,
Гнев мой явный —
Спи,
Враг!
В борисоглебский дом приходит письмо Волошина из Феодосии, которое одновременно радует и огорчает:
192213/1
Милая Марина и Аля,
С Новым годом! И чтоб он был годом встречи с С<ережей>.
Голодная смерть Крыма началась. На улицах уже появились трупы татар. Барометр показывает 2 мил<лиона> за пуд хлеба. А на рейдах Севастополя, Ялты, Феодосии стоят иностран<ные> суда с хлебом. Но им приказывают уходить, т<ак> к<ак> они «имеют наглость» запрашивать по 140 тыс<яч> за пуд, когда твердая цена для ввоза 80 тыс<яч>.
«Пролетариат предпочитает поголодать, чем обогащать спекулянтов» [sic] Герцыки тоже «предпочитают голодать». В Судаке цены еще свирепее. У меня смутные вести о том, что Дм<итрий> Евг<еньевич>[62] уехал в Москву. Что на 2 мил<лиона> удалось закупить несколько фунтов муки, которая хранится для детей. Аделаида К<азимировна> собирает у кухонь кожуру от картофеля. «Академический паек» — сплошное издевательство. Обещанием томят до конца месяца, а потом заявляют, что задним числом не выдают. В Симферополе его урезывают, в Феодосии не оказывается продуктов.