Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 63 из 174

<…> Поэзия умыслов, — согласны?

Это я говорю по тем пяти-шести стихотворениям, которые знаю.

Скоро выйдет моя книга «Ремесло», — стихи за последние полтора года. Пришлю вам с радостью. А пока посылаю две крохотные книжечки, вышедшие здесь без меня — просто чтобы окупить дорогу: «Стихи к Блоку» и «Разлука».


На своей «Разлуке» она написала: «Борису Пастернаку — навстречу!».

Но какова ее первая реакция на незнакомый почерк. Издерганность, ожидание нападки, готовность дать сдачи. Он первый начал…

Тридцатого июня — первого июля происходит колоссальное для МЦ событие: она читает-проглатывает пастернаковскую «Сестру мою — жизнь». Отзыв на книгу выливается сразу же, с 3 по 7 июля, и назван метафорически — «Световой ливень. Поэзия вечной мужественности». Концовка такова: «Это не отзыв: попытка выхода, чтобы не захлебнуться». Это вот именно захлеб. Воспроизведение пастернаковской стилистики своими средствами. Так рецензий не пишут, это стихопроза. (Чем-то это похоже на импрессионистическую эссеистику Эренбурга, которому посвящен очерк МЦ.)


…Стих — формула его сущности. Божественное «иначе нельзя». Там, где может быть перевес «формы» над «содержанием», или «содержания» над «формой», — там сущность никогда и не ночевала. — И подражать ему нельзя: подражаемы только одежды. Нужно родиться вторым таким.

О доказуемых сокровищах поэзии Пастернака (ритмах, размерах и пр.) скажут в свое время другие — и наверно не с меньшей затронутостью, чем я — о сокровищах недоказуемых.

Это дело специалистов поэзии. Моя же специальность — Жизнь.

— «Сестра моя Жизнь»! — Первое мое движение, стерпев ее всю: от первого удара до последнего — руки настежь — так, чтоб все суставы хрустнули. Я попала под нее, как под ливень.

— Ливень: все небо на голову, отвесом — ливень впрямь, ливень вкось, — сквозь, сквозняк, спор световых лучей и дождевых, — ты ни при чем: раз уж попал — расти!

— Световой ливень. <…>

(О, равенство, равенство! Скольких нужно было обокрасть Богу вплоть до седьмого колена, чтобы создать одного такого Пастернака!) <…>

— Он создан до Адама. <…>

Пастернак — это сплошное настежь: глаза, ноздри, уши, губы, руки. До него ничего не было. Все двери с петли: в Жизнь! И вместе с тем, его более чем кого-либо нужно вскрыть. (Поэзия Умыслов.) (курсив мой. — И. Ф.)


МЦ стремится унять эмоции, перейти к аналитике, разбивает материал на три части — «Пастернак и быт», «Пастернак и день», «Пастернак и дождь», и вот каков ее анализ:


Быт. Тяжкое слово. Почти как: бык. Выношу его только, когда за ним следует: кочевников. Быт, это — дуб, и под дубом (в круг) скамья, и на скамье дед, который вчера был внук, и внук, который завтра будет дед — Бытовой дуб и дубовый быт. Добротно, душно, неизбывно. Почти что забываешь, что дуб, как древо, посвященное Зевесу, чаще других удостаивается его милости: молнии. И, когда мы это совсем забываем, в последнюю секунду, на выручку, — молнией в наши дубовые лбы: Байрон, Гейне, Пастернак. <…>

Пастернак и Маяковский. Нет, Пастернак страшней. Одним его «Послесловием» с головой покрыты все 150 миллионов — Маяковского. <…>

Быт для Пастернака — удерж, не более чем земля — примета (прикрепа) удержать (удержаться).

Ибо исконный соблазн таких душ — несомненно — во всей осиянности: Гибель (курсив мой. — И. Ф.) <…>

Летний день 17-го года жарок: в лоск — под топотом спотыкающегося фронта. Как же встретил Пастернак эту лавину из лавин — Революцию?

Достоверных примет семнадцатого года в книге мало, при зорчайшем вслушивании, при учитывании тишайших умыслов — три, четыре, пять таких примет. <…>

…Пастернак не прятался от Революции в те или иные интеллигентские подвалы. (Не подвал в Революции — только площадь в поле!) Встреча была. — Увидел он ее впервые — Там где-то — в маревах — взметнувшейся копной, услышал — в стонущем бегстве дорог. Далась она ему (дошла), как все в его жизни — через природу. <…>

Слово Пастернака о Революции, как слово самой Революции о себе — впереди. Летом 17-го года он шел с ней в шаг: вслушивался. <…>

Как усыпительна жизнь.

Как откровенья бессонны!

— Пастернак, когда вы спите?

Кончаю. В отчаянии. Ничего не сказала. Ничего — ни о чем — ибо передо мной: Жизнь, и я таких слов не знаю.


МЦ щедро цитирует Пастернака, чаще всего — трижды — стихотворение «Mein Liebchen was willst du noch mehr?»[72]. Вот его часть:

По стене сбежали стрелки.

Час похож на таракана.

Брось, к чему швырять тарелки,

Бить тревогу, бить стаканы?

С этой дачею дощатой

Может и не то случиться.

Счастье, счастью нет пощады!

Гром не грянул, что креститься?

Может молния ударить, —

Вспыхнет мокрою кабинкой.

Или всех щенят раздарят.

Дождь крыло пробьет дробинкой.

Все еще нам лес — передней.

Лунный жар за елью — печью,

Все, как стираный передник,

Туча сохнет и лепечет.

И когда к колодцу рвется

Смерч тоски, то мимоходом

Буря хвалит домоводство.

Что тебе еще угодно?

Некоторое сходство пастернаковской и цветаевской поэтик налицо. Да и общий портрет героя очерка смахивает на самохарактеристку. В частности — теория Умыслов. Но если быт и проза схожим образом присущи стихам МЦ, то по обилию света — и она трезво это понимает — Пастернак неповторим и недостижим. Вечерних и ночных красок у МЦ намного больше, близость к Гибели она все-таки приписывает поэту света. По этому краю она ходит без перекличек с кем-либо, разве что с Блоком и Маяковским.

«Световой ливень» напечатал Андрей Белый в «Эпопее» (№ 4). Правда, Эренбург обогнал ее, первым отозвавшись на книгу Пастернака в берлинской газете «Новая русская книга» (№ 6). Позже Пастернак скажет, что вначале Эренбург не принимал его и Белого, что пишет о нем бескостно, с кондачка, что читать и понимать пастернаковские стихи заставил Эренбурга — Валерий Брюсов. Пастернак стал новым приветом от Валерия Яковлевича через Эренбурга, пылко восхваляющего не понимаемого им Пастернака. Пути поэта неисповедимы.

Что мне сказать? Что Брюсова горька

Широко разбежавшаяся участь?

Что ум черствеет в царстве дурака?

Что не безделка улыбаться, мучась?

Что сонному гражданскому стиху

Вы первый настежь в город дверь открыли?

Что ветер смел с гражданства шелуху

И мы на перья разодрали крылья?

Что вы дисциплинировали взмах

Взбешенных рифм, тянувшихся за глиной,

И были домовым у нас в домах

И дьяволом недетской дисциплины?

Что я затем, быть может, не умру,

Что, до смерти теперь устав от гили,

Вы сами, было время, поутру

Линейкой нас не умирать учили?

1923 (Б. Пастернак. «Брюсову»)

Все это время у МЦ происходит дружеское сближение с Андреем Белым. Он переживает тяжелейшую полосу разрыва с женой — Асей Тургеневой. В книжке «Портреты современных поэтов» его так написал Эренбург:


Огромные, широко разверстые глаза, бушующие костры на бледном изможденном лице. Непомерно высокий лоб, с островком стоящих дыбом волос. Читает он, будто Сивилла вещающая, и, читая, руками машет, подчеркивая ритм не стихов, но своих тайных помыслов. Это почти что смешно, и порой Белый кажется великолепным клоуном. Но когда он рядом — тревога и томление, ощущение какого-то стихийного неблагополучия овладевают всеми. Ветер в комнате… Андрей Белый — гениален. Только странно, отчего минутами передо мной не храм, а лишь трагический балаган?


Они — МЦ и Белый — встречаются в «Прагердиле», ночью она катается с ним на автомобиле (потеряв свой деревянный мундштук), с посещением вокзала Шарлоттенбург, навестила его в Цоссене, получает от него замечательное письмо:


Моя милая, милая, милая, милая Марина Ивановна <…> в эти последние, особенно тяжелые, страдные дни Вы опять прозвучали мне: ласковой, ласковой, удивительной нотой: доверия… Бывают ведь чудеса! И чудо, что иные люди на других веют благодатно-радостно: и — ни от чего… Знаете, что за день был вчера для меня? Я окончательно поставил крест над Асей… И мне показалось, что вырвал с Асей свое сердце; и с сердцем всего себя; и от головы до груди была пустота… Я заходил в скверы, тупо сидел на лавочке и заходил в кафе и в пивные; и тупо сидел там без представления пространства и времени. Так до вечера. И когда я появился вечером — опять повеяло вдруг, неожиданно, от Вас: щебетом ласточек, и милой, милой, милой вестью, что какая-то родина — есть, и что ничто не погибло…


Белый уехал в Цоссен 3 июля и появился в Берлине снова 11 сентября. Осенью 1922-го его депрессия усилилась. Книгу «После разлуки. Берлинский песенник» (Пб; Берлин: Эпоха, 1922) он закрывает так:

Неисчислимы

Орбиты серебряного прискорбия.

Где праздномыслия

Повисли —

Тучи…

Среди них —

Тихо пою стих

В неосязаемые угодия

Ваших образов:

Ваши молитвы —

Малиновые мелодии

И —

Непобедимые

Ритмы.

Цоссен 1922 года