фигура юноши в доспехах, с поднятым мечом и щитом у ног. У него лицо МЦ, на ее взгляд.
Бледно — лицый
Страж над плеском века —
Рыцарь, рыцарь,
Стерегущий реку.
(О найду ль в ней
Мир от губ и рук?!)
Ка — ра — ульный
На посту разлук.
Клятвы, кольца…
Да, но камнем в реку
Нас-то — сколько
За четыре века!
В воду пропуск
Вольный. Розам — цвесть!
Бросил — брошусь!
Вот тебе и месть!
…..
— «С рокового мосту
Вниз — отважься!»
Я тебе по росту,
Рыцарь пражский.
Сласть ли, грусть ли
В ней — тебе видней,
Рыцарь, стерегущий
Реку — дней.
У лесника они давно уже не живут. Пролистываются пристанища. МЦ сообщает Людмиле Чириковой:
7-го нового Октября 1922 г. Мокропсы.
…А мы уж опять в новой комнате, — 3-ьей за 2 месяца! Живем у лавочника по фамилии Соска, в чердачном узилище, за к<отор>ое платим 300 крон. Сережа сдал экзамены и переехал к нам, но деревенские радости сейчас сомнительны: дожди, дожди, дожди, не дороги — потоки! Не потоки, — потопы! Калош нет. В 5 ч<асов> темно. Топим печку. Готовим. Нищенствуем. Иждивение мое урезали на сто крон и совсем хотели выбросить. <…>
О всей этой длинной, грязной, невылазной зиме думаю с кротким ужасом. О Праге и думать нечего: комнат совсем нет. Утешаюсь только стихами.
Малолюдье гнетет, МЦ томится. Вишняк еще не прошел. Она теребит Чирикову: направляет к Вишняку со своим письмом ему, чтобы та вручила Вишняку лично в руки. После получения этого письма Вишняк ответил: письмо от него («меня постигла жестокая прострация, гнусное состояние окостенения, оглушения, онемения»), возвращение ее девяти писем (десятое оставил себе) и других вещей — от двух ее записных книжек до книг Ахматовой. Кроме того, он прислал ей корректуру (верстку) ее новой книги — «Ремесло». Марину такой оборот отношений все равно оскорбил.
В ноябре переехали в дом пана Грубнера и жили там до августа будущего года.
Мокропсы, 3-го нов<ого> ноября, 1922 г.
Дорогая моя Людмила Евгеньевна!
Бесконечное спасибо за всё. — Вчера прибыли первые геликоновы грехи: книжка Ахматовой — и покаянное письмо.
Глубоко убеждена, что я в этом покаянии ни при чем. — Вы были тем жезлом Аарона (?), благодаря коему эта сомнительная скала выпустила эту сомнительную слезу.
— В общем: крокодил. А впрочем — черт с ним! Вы мне очень помогли, у меня теперь будут на руках мои прежние стихи, которые всем нравятся.
С новыми (сивиллиными словами) я бы пропала: никому не нужны, ибо написаны с того берега: с неба!
Первое письмо МЦ Анне Тесковой было ответом на ее предложение выступить на вечере пражского литературного содружества «Скит поэтов»:
Мокропсы, 2/15-го ноября 1922 г.
Милостивая государыня, Простите, что отвечаю Вам так поздно, но письмо Ваше от 2-го ноября получила только вчера — 14-го.
Выступать на вечере 21-го ноября я согласна. Хотелось бы знать программу вечера.
С уважением
Выступление состоялось. Это был первый «интимник» (интимный вечер) «Скита поэтов» (потом просто «Скит»), который состоялся в помещении «Русской беседы» в пражском районе Винограды. «Интимник» — узкое собрание членов содружества, после выступления участников шло обсуждение. Критик Альфред Бем прочел доклад о лирике. Он поставил в один ряд МЦ и Марию Шкапскую, отметив, что их поэзия «есть поэтическое творчество, делающее поразительные завоевания».
Неизвестно, как отнеслась МЦ к уравниванию ее со Шкапской. Мария Шкапская поэт хороший, ищущий, искренний, да и до чрезвычайности: она, вероятно, первый автор стихов на тему аборта, если не считать давний, осьмнадцатого века, образцовый сонет Александра Сумарокова «О существа состав без образа смешенный…». Некоторые стихи она располагает в строку, как прозу:
Да, говорят, что это нужно было… И был для хищных гарпий страшный корм, и тело медленно теряло силы, и укачал, смиряя, хлороформ.
И кровь моя текла, не усыхая — не радостно, не так, как в прошлый раз, и после наш смущенный глаз не радовала колыбель пустая.
Вновь, по-язычески, за жизнь своих детей приносим человеческие жертвы. А Ты, о Господи, Ты не встаешь из мертвых на этот хруст младенческих костей!
В Серебряном веке поэтессы отваживались на многое и по тематике, и по форме стиха, и по лексике. Мужчины-поэты лишь подтягивались к ним по мере смелости или безумия.
Восемнадцатилетняя поэтесса Христина Кроткова записала в дневнике 7 декабря 1922 года: «Я была на первом интимнике «Скита», где читала свои стихи Марина Цветаева. На меня она произвела малоинтеллигентное впечатление, как это ни странно. Может быть, в этом виновата и ее манера держать себя. Напыщенность может быть искупаема только неподдельным пафосом, и отсутствие искренности в этом убийственно безвкусностью». Строгая девушка.
Есть и более поздняя, более подробная запись Кротко-вой — мысленное обращение к МЦ (январь 1931 года):
<…> встречалась с Вами уже не раз, но разговаривать я избегала. Первый раз — в Мокропсах, у знакомых студенток. Вы вошли, сказали о своих квартирных неприятностях несколько фраз, говоря громко, глядя в окошко, думая не о том. День был осенний, но солнце светило ярко. В окне я видела, как Вы подымались на гору, где гулял веселый, осенний ветер, ведя за руку свою дочку (не ветер, а Вы).
Второй раз в том же 1922 году читали в «Ските поэтов» свои стихи. Я рассматривала Вас с интересом и недружелюбием… Читали Вы красиво, как и соответствовало Вашим стихам. Они были сложны, мне же хотелось несколько фраз, исчерпывающих и осмысливающих весь мир. Волосы стриженные не то по-купечески, не то по-ямщицки, как-то по-московски. И говор московский. Этот размах, эта удаль меня и восхищала, и несколько обижала — она была высокомерна и поглощена собой.
МЦ заполняет до конца первую черновую тетрадь «Молодца» — это черная картонная тетрадь с белой наклейкой — и 15 ноября 1922-го начинает новую, черную без наклейки, подаренную Сергеем 14 ноября. Марина помнит, что сегодня, 15-го числа, день рождения ее матери, которой было бы пятьдесят три года.
Пиша поэму, она сочиняет «Предисловие к Молодцу»:
Эта вещь написана вслух, не написана, а сказана, поэтому, думаю, будет неправильно (неправедно!) читать ее глазами.
Спой вслед!
Что могла — указала ударениями, двоеточиями, тирэ (гениальное немецкое Gedankenstrich[77], та <пропуск одного слова> морщина между бровями, здесь легшая горизонталью).
Остальное предоставляю чутью и слуху читателя: абсолютному слуху абсолютного читателя.
А пока что продолжается писание «Молодца», и прозаический план-проспект перемежается краткими существенными воспоминаниями или общими мыслями о том о сем. То и другое — часть происходящей в ней работы над поэмой. Неслучайно возникновение в памяти моментов детства и отрочества.
Зная только одни августейшие беды, как любовь к нелюбящему, смерть матери, тоску по своему семилетию, — такое, зная только чистые беды: раны (не язвы!) — и все это в прекрасном декоруме: сначала феодального дома, затем — эвксинского брега — не забыть хлыстовской Тарусы, точно нарочно данной отродясь, чтобы весь век ее во всем искать и нигде не находить — я до самого 1920 г. недоумевала: зачем героя непременно в подвал и героиню непременно с желтым билетом. Меня знобило от Достоевского. Его черноты жизни мне казались предвзятыми, отсутствие природы (сущей и на Сенной: и над Сенной в виде — неба: вездесущего!) не давало дышать. Дворники, углы, номера, яичные скорлупы, плевки — когда есть небо: для всех.
То же — toutes proportions garddes[78] — я ощущала от стихов 18-летнего Эренбурга, за которые (присылку которых — присылал все книжки) — его даже не благодарила, ибо в каждом стихотворении — писсуары, весь Париж — сплошной писсуар: Париж набережных, каштанов, Римского Короля, одиночества, — Париж моего шестнадцатилетия.
То же — toutes proportions encore mieux garddes[79] — ощущаю во всяком Союзе Поэтов, революционном или эмигрантском, где что ни стих — то нарыв, что ни четверостишие — то бочка с нечистотами: между нарывом и нужником. Эстетический подход? — ЭТИЧЕСКИЙ ОТСКОК. <…>
Люди ревнуют только к одному: одиночеству. Не прощают только одного: одиночества. Мстят только за одно: одиночество. К тому — того — за то, что смеешь быть один. <…>
Ни одной вещи в жизни я не видела просто, мне — как восьми лет, в приготовительном классе при взгляде на восьмиклассниц — в каждой вещи и за каждой вещью мерещилась — тайна, т. е. ее, вещи, истинная суть. В восьмиклассницах тайны не оказалось, т. е. та простая видимость — бант, длинная юбка, усмешка — и оказалась их сутью — сути не оказалось! Но тогда я, восьмиклассница, перенесла взгляд на поэтов, героев, прочее, там полагая. И опять — врастя в круг поэтов, героев, пр., опять убедилась, что за стихами, подвигами и прочим — опять ничего, т. е. что стихи — всё, что они есть и могут, подвиги — всё, что они есть и могут, что поэт — в лучшем случае равен стихам, как восьмиклассница — банту, т. е. видимое — своей видимости, что это-то и есть то, для чего у меня — от бесконечного преклонения — никогда не было (и вопреки всему — не будет) — имени. (Говорю не совсем точно, ибо боюсь упустить.)