Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 77 из 174

В письме от 20 июля 1923 года:

Пишу Вам поздно ночью, только что вернувшись с вокзала, куда провожала гостя на последний поезд. Вы ведь не знаете этой жизни.

Крохотная горная деревенька, живем в последнем доме ее, в простой избе. Действующие лица жизни: колодец-часовенкой, куда чаще всего по ночам или ранним утром бегаю за водой (внизу холма) — цепной пес — скрипящая калитка. За нами сразу лес. Справа — высокий гребень скалы. Деревня вся в ручьях. Две лавки, вроде наших уездных. Костел с цветником-кладбищем. Школа. Две «реставрации» (так, по-чешски, ресторан). По воскресеньям музыка. Деревня не деревенская, а мещанская: старухи в платках, молодые в шляпах. В 40 лет — ведьмы. <…>

Я здесь живу уже с 1-го авг<уста> 1922 г., т. е. скоро будет год. В Праге бываю раз — редко два — в месяц. У меня идиотизм на места, до сих пор не знаю ни одной улицы. Меня по Праге водят. Кроме того, панически боюсь автомобилей. На площади я самое жалкое существо, точно овца попала в Нью-Йорк. <…>

В письме от 25 июля:

Дружочек, нарушение формы — безмерность. Я неустанно делаю это в стихах, была моложе — только это и делала в жизни! <…>

Об эстетстве. Эстетство, это бездушие. Замена сущности — приметами. Эстет, минуя живую заросль, упивается ею на гравюре. Эстетство, это расчет: взять все без страдания: даже страдание превратить в усладу! Всему под небом есть место: и предателю, и насильнику, и убийце — а вот эстету нет! Он не считается. Он выключен из стихий, он нуль.

Дитя, не будьте эстетом! Не любите красок — глазами, звуков — ушами, губ — губами, любите все душой.

Между тем она подумывает о визите в Берлин.

Ряд вопросов: 1) Сумеете ли Вы достать мне разрешение на въезд и жительство в Берлине и сколько это будет стоить? (Говорю о разрешении).

2) Где я буду жить? (М<ожет>б<ыть> — в «Trauten-auhaus», но в виду расхождения с И. Г. Э<ренбургом> — не наверное.)

3) Будет ли к половине сентября в Берлине Б<о-рис>Н<иколаевич>?

4) Есть ли у Вас для меня в Берлине какая-нибудь милая, веселая барышня, любящая мои стихи и готовая ходить со мной по магазинам. (Здесь, в Праге, у меня — три!)

5) Согласны ли Вы от времени до времени сопровождать меня к издателям и в присутств<енные> места (невеселая перспектива?!)

6) Есть ли у Вас ревнивая семья, следующая за Вами по пятам и в каждой женщине (даже стриженой) видящая — роковую?!

7) Обещаете ли Вы мне вместе со мной разыскивать часы: мужские, верные и не слишком дорогие, — непременно хочу привезти Сереже, без этого не поеду.

Это письмо очень большое, в тот же день МЦ продолжает его вторым письмом, отвечая на письмо Бахраха. По ходу дела у МЦ для Бахраха нашлось и обращение «милый друг». Они разговорились на тему души и тела.

Двадцати лет, великолепная и победоносная, я во всеуслышание заявляла: «раз я люблю душу человека, я люблю и тело. Раз я люблю слово человека, я люблю и губы. Но если бы эти губы у него срезали, я бы его все-таки любила». Фомам Неверующим я добавляла: «я бы его еще больше любила». <…>

В<еру> А<лексеевну> З<айце>ву я нежно люблю, Аля звала ее «Мать-Природа», а Б<орис>К<он-стантинович> мне ску-учен! (Аля, года два назад: — «Марина! У него такое лицо, точно его козел родил!») И Х<одасе>вич скучен! Последние его стихи о заумности («Совр<еменные> з<аписки>») — прямой вызов Пастернаку и мне. (Мой единственный брат в поэзии!)

Здесь она ошибается. Стихотворение Ходасевича «Жив Бог! Умен, а не заумен…» адресовано некоторым смельчакам от футуризма, в частности — Крученых и Хлебникову. Уместней было бы подумать о Чурилине, но МЦ все одеяло мира тянет — на себя. Между прочим, Бахрах передает ей привет от Ходасевича, с которым пересекся где-то в Берлине. Она откликнулась: «Ответный привет ему передайте». Хотя Ходасевич для нее — «слишком бисерная работа». Она любит «растущих» Пастернака, Мандельштама и Маяковского (прежнего, — но авось опять подрастет!).

Выбор слов — это прежде всего выбор и очищение чувств, не все чувства годны, о верьте, здесь тоже нужна работа! Работа над словом — работа над собой. Вот этого я хочу от Вас: созвучности в пристрастиях и оттолкновениях: чтобы Вы поняли, почему я не люблю Х<одасевича> («пробочка над йодом», «сам себе целую руки», а особенно — до содрогания! — стих в «Совр<еменных> Записках» — «Не чистый дух, не глупый скот» — или вроде!) — и почему люблю Мандельштама, с его путаной, слабой, хаотической мыслью, порой бессмыслицей (проследите-ка логически любой его стих!) и неизменной МАГИЕЙ каждой строки. Дело не в «классицизме», — пожалуй, оба классики! — в ЧАРАХ. И, возвращаясь к Вам и к себе: найдите слова, которые меня чаруют, я только чарам верю, на остальное у меня ланцет: мысль.

Все абстракции, связанные с поэзией, неотделимы от быта. Так, у МЦ весьма дифференцированное отношение — к писательским женам. Жену Эренбурга или Зайцева — любит, к женам Пастернака, Ходасевича или Мандельштама — язвительно прохладна, а порой и беспощадна, как это обнаружится позже в случае Натали Пушкиной.

В начале августа 1923-го МЦ шлет письмо Всеволоду Александровичу Богенгардту с просьбой устроить Алю в гимназию. Русская гимназия была открыта в 1920 году в Константинополе, а потом переехала в Моравскую Тшебо-ву (Тршебову), где была размещена в военном лагере, в помещениях бывшего военного санатория. Содержалась гимназия правительством Чехословацкой Республики: полный пансион, одежда и учебники. К началу 1922/23 года в ней числилось 500 воспитанников и около сорока человек персонала. Директором был А. П. Петров. Гимназия просуществовала почти 20 лет.

Ариадна Эфрон написала в «Воспоминаниях дочери»:


Марине не хотелось меня отпускать: по старинке она считала, что девочкам образование ни к чему, и — боялась разлуки. И на разлуке, и на образовании настоял отец. Кроме того, в гимназии работали в качестве воспитателей недавние однополчане отца, супруги Богенгардты. Он — высокий, рыжий, с щеголеватой выправкой, офицер еще царской армии, она — крупная, громоздкая, с волосами, собранными на затылке в тугой кукиш, с явно черневшими над верхней губой усиками — сестра милосердия, мать-командирша. На фронте она выходила его после тяжелых ранений, отучила от водки, отвела от самоубийства, стала его женой. И, чтобы жизнь получила оправдание и смысл, оба посвятили ее детям-сиротам. <…> Это были люди большого сердца… У них остановились Марина и Сережа на недолгое время моих приемных экзаменов — потом родители расстались со мною до Рождества.

2 сентября 1923 года они переехали из деревни в Прагу.


До того, 11 августа, МЦ пишет Цетлиной, не ответившей ей на предыдущее письмо, прося о материальной помощи в связи с устройством Али в гимназию. На этом их переписка прервалась.

МЦ с мужем собираются жить в Праге на горе, вроде как на чердаке (под крышей), но зато без хозяев. Переезд по обыкновению мучителен, вещей много, два огромных чемодана: рукописи, отребья, сапоги, кастрюльки, всё — хлам, но очень нужный.

Одно из последних стихотворений МЦ в Мокропсах — «Наука Фомы»:

Без рук не обнять!

Сгинь, выспренных душ

Небыль!

Не вижу — и гладь,

Не слышу — и глушь:

Не был.

Круги на воде.

Ушам и очам —

Камень.

Не здесь — так нигде.

В пространство, как в чан

Канул.

Руками держи!

Всей крепостью мышц

Ширься!

Что сны и псалмы!

Бог ради Фомы

В мир сей

Пришел: укрепись

В неверье — как негр

В трюме.

Всю в рану — по кисть!

Бог ради таких

Умер.

24 августа

В тот же день — короткая записка Пастернаку: «Всё отшвыривает, Б<орис>П<астернак>, к Вам на грудь, к Вам — в грудь. Вас многие будут любить и Вы будете знаменитым поэтом — дело не в том! Никогда и ни в ком Вы так не прозвучите, я читаю Ваши умыслы».

Через день — первое стихотворение из цикла «Магдалина»:

1

Меж нами — десять заповедей:

Жар десяти костров.

Родная кровь отшатывает,

Ты мне — чужая кровь.

Во времена евангельские

Была б одной из тех…

(Чужая кровь — желаннейшая

И чуждейшая из всех!)

К тебе б со всеми немощами

Влеклась, стлалась — светла

Масть! — очесами демонскими

Таясь, лила б масла.

И ни ноги бы, и под ноги бы,

И вовсе бы так, в пески…

Страсть по купцам распроданная,

Расплеванная — теки!

Пеною уст и накипями

Очес и потом всех

Heг… В волоса заматываю

Ноги твои, как в мех.

Некою тканью под ноги

Стелюсь… Не тот ли (та!)

Твари с кудрями огненными

Молвивший: встань, сестра!

Двадцать седьмого августа 1923 года — первое письмо МЦ Константину Болеславовичу Родзевичу. Генеральский сынок, на три года моложе Марины, невысок (165 см), белокурый красавец («белый волк»). Воинская судьба: был красным, попал в плен к белым, стал белым. В Карловом университете заканчивает юридический факультет и уже, возможно, сотрудничает с советской разведкой. Близко дружит с Сергеем Эфроном.

МЦ считает его счастливчиком и назвала «Арлекин», в отличие от бесконечного множества Пьеро, печальных и глупых. Фамилию, конечно же, искажает: «Радзевич». Надпись на ее книге «Ремесло»: «Моему дорогому Радзевичу — на долгую и веселую дружбу.