(Сердец перебой)
На груди твоей нежной, пустой, горячей,
Гордец дорогой.
…….
Друг, совсем нет времени Вам писать, а сказать надо — так много! («Успеете!» — Нет, не успею, потому что потом будет другое. Часы неба и часы души не повторяются.)
Прочтите эти стихи всем существом, как никогда стихов не читали. Вот Вам случай, дружочек, понять за раз и не-случайность слов в стихах, и тяжесть слов «на ветер», и великую разницу сути и отражения, и просто меня, мою живую душу, и очень многое еще.
Будьте внимательны! Заклинаю Вас. Ведь это тончайшее отражение часа, которого Вы участник, — ежели не творец! Это тот самый час — таким, как он навек остался во мне!
…..
Думаю о Вас неустанно. Вернусь в понедельник, 17-го, с поездом, выходящим в 10 ч. и приходящим в Прагу в 4 ч.40 мин. (Тот же вокзал.)
Никому не пишу о своем приезде.
Если можете — встретьте меня.
12-го сентября 1923 г.
На следующий день МЦ опять пишет Родзевичу, по-прежнему называя его «Радзевич» («…я веду Вас — от Радзивиллов![98]»). Дату, 13-е число, она обозначает так:
Моравская Тшебова, 12 bis[99] сентября 1923 г. Дорогой Радзевич.
Это — деловое письмо.
Буду в Праге в понедельник, 17-го, в 4 ч<аса>дня с чем-то (не минус что-то!) на Массариковом вокзале, и была бы рада, если бы Вы, оторвавшись от Ваших обычных заседаний и лицемерий, оказались на том же вокзале и в тот же час. <…>… не скрою, что мне еще раз хочется испытать степень Вашего… нну… благоволения ко мне.<…>
…..
С делами кончено.
…..
Радзевич, у меня новая сумка, — рраз, новая зажигалка — два, новое платье — три (будете в ужасе, в нем приеду), новая душа в теле — четыре, но тут точка, ибо задумываюсь: не новое ли тело — в душе? У нас с Сергеем Михайловичем Волконским одна страсть: перевертывать слова и правды, — мир — навыворот, это и есть революционный темперамент.
…..
Это — приобретения. А потери следующие: моя чудная палка, Радзевич, моя чудная палка: плохая, кривая, мокропсинская, преданная, купленная за три копейки у покойника (русского консула), мой верный сподвижник и вожатый, жезл поэта, собака слепца, — словом моя палка потеряна в лесу, за грибами, и я в отчаянии и никогда не заведу другой.
(Страшит меня немножко и символика: палка — опора, потеря опоры, по ночам просыпаюсь и думаю.)
Вам смешно, потому что Вы не понимаете реликвий (особенно — уродливых!), Вы не понимаете, что вещь создается нашим чувством к ней, а не чувства — вещью. Каждая вещь в свой час должна просиять, это тот час, когда на нее глядят настоящие глаза. Впрочем, это уже перерастает палку.
Но о палке я тоскую и — главное! — в отчаянии, что не хочу другой. Придется мне, из чистой преданности, всю эту зиму тонуть в грязи. Вспомните наши холмы и овраги!
А грибы, из-за которых она потеряна, я ненавижу, смотреть не хочу.
…..
А может, это Бог хочет сделать меня женщиной? Ведь палка — мужественность («Сам обойдусь!»). Палку может заменить и рука. Не верю в руку.
Вовсю пошли стихи.
Знаете этот отлив атлантский
Крови от щек?
Неодолимый — прострись, пространство! —
Крови толчок.
К слову, МЦ не знала, существует ли слово «Атлантика». Написаны еще три письма Родзевичу — «середина сентября 1923», два письма с датой «вторая половина сентября 1923». В первом из трех: «Знаете, иногда я думаю: ведь я о Вас почти дословно могу сказать то, что говорила о Казанове: «Блестящий ум, воображение, горячая жизнь сердца — и полное отсутствие души». (Раз душа не непрерывное присутствие, она — отсутствие.) Душа это не страсть, это непрерывность боли».
Наконец — 20 сентября — МЦ пишет пространное письмо Бахраху: «Дорогой друг, соберите все свое мужество в две руки и выслушайте меня: что-то кончено. Теперь самое тяжелое сделано, слушайте дальше. Я люблю другого — проще, грубее и правдивее не скажешь». На его кричащий ответ она резонерствует (25 сентября):
И одна <Ваша> крупная наивность: «Вы разбили меня, лишив себя и больше, чем себя: лишив того, чем я мыслил Вас, чем знал Вас».
Значит я, только потому что я рванулась к другому — другая? А до встречи с Вами (возьмите «Психею») я не рвалась? Да что же я иного за всю мою жизнь делала?!
— Да, еще писала стихи. —
А ведь это настоящий разрыв ненатурального романа. Жаль Бахраха. Между тем 29 сентября МЦ снова пишет Бахраху: «Друг, просьба: пришлите мне книгу Ницше (по-немецки) — «Происхождение трагедии». (Об Аполлоне и Дионисе.) У меня никого нет в Б<ерлине>. Она мне сейчас очень нужна». МЦ пишет пьесу. Сюжет Ариадны[100]. И Шваб, и Ницше ей понадобились позарез.
Все это совершенно не мешает ее другим порывам. В частности — перевезти Андрея Белого в Прагу, к этому делу уже подключен Марк Слоним. Бахраха она заклинает: «Друг, сделайте это для меня. Настойте! Будьте судьбой! Стойте над ним неустанно. И — главное — в нужный час — посадите в вагон! Я встречу. Умоляю Вас Христом Богом, сделайте это! Здесь он будет писать и дышать. В России — ему нечего делать, я знаю, как там любят!» Вдобавок она просит найти верную оказию к Пастернаку, из рук в руки: необходимо переслать ему стихи и письмо. «Борис Пастернак для меня — святыня, это вся моя надежда, то небо за краем земли, то, чего еще не было, то, что будет, доверяю Вам свою любовь (письмо) Борису Пастернаку, как свою душу, не отдавайте зря».
Сентябрь 1923-го — густой, беспрерывный листопад ее писем к Родзевичу. Октябрь уж наступил, оное пламя разгорается, ласковых слов в русском языке много (письмо от 5 октября):
Мой родной, мой любимый, мой очаровательный — и — что всего важнее — и нежнее: — мой!
Вчера засыпая думала о Вас — пока перо не выпало из рук. И вечером, подымаясь по нашей темной дороге, вдоль всех этих лесенок. И ночью, когда проснулась: что-то снилось — и вдруг: к тебе! <…> Не знаю удастся ли в понедельник проводить Вас на вокзал. Я и так выдаю себя с головой (с сердцем!) <…> Киса родная, головка моя черная и коварная…
Кончаю. Надо в город. И не надо мешать Вам учиться. Жду 8-го. Приходите возможно раньше. От 8-го — опять тот же срок: пять дней! Если бы Вы жили в городе, мы бы постоянно были вместе, вопреки всем Вашим и моим решениям, всей волей. Вашей — ко мне, моей — к Вам. (Родзевич жил в пражском пригороде Хухле, куда ходили электрички со Смиховского вокзала. — И. Ф.) <…> А вот стихи. Это я — наедине с собой, без Вас. Видите, мне невесело.
НОЧНЫЕ МЕСТА
(Естественное продолжение «Оврагов»)
Темнейшие из ночных
Мест: мост. — Устами в уста!
Неужели ж нам свой крест
Тащить в дурные места,
Туда: в веселящий газ
Глаз, газа… В платный Содом?
На койку, где всё до нас?
На койку, где не вдвоем
Никто… Никнет ночник.
Авось — совесть уснет!
(Вернейшее из ночных
Мест — смерть!) Платных теснот
Ночных — блаже вода!
Вода — глаже простынь!
Любить — блажь и беда!
Туда, в хладную синь!
Когда б в веры века
Нам встать! Руки смежив!
(Река — телу легка,
И спать — лучше, чем жить!)
Любовь: зноб до кости,
Любовь: зной до бела…
Вода — любит концы,
Река — любит тела.
< Приписка на полях: >
NB! «блаже» здесь как сравнительная степень от «благой». Тугой — туже, благой — блаже.
ПОДРУГА
«Не расстанусь! — Конца нет!» И льнет, и льнет…
И в груди — нарастание
Грозных вод,
Нот… Надёжное: как таинство —
Непреложное: рас-станемся!
…..
5-го Октября 1923 г.
…..
— Через год проверим. —
<Приписка на полях:>
А за город с Вами — пока последние листья! Дружочек, соберемся? Мне хочется с Вами на волю. Помню, однажды на моей бедной седой горе, которая Вам так не нравилась: «Нет, нет, М. И., известный комфорт нужен: хорошее кресло, в котором так хорошо думается…» Я: «И спится». Вы: «Да, и спится». Я: «После обеда». Вы: «После хорошего обеда с вином». (Впрочем, Вы уже дразнились.)
А деревья шумели, вечер шел, мы шли рядом.
Родзевич, быв комендантом Одесского красного порта, любил Гумилёва — эти его строки:
Что же тоска нам сердце гложет,
Что мы пытаем бытие?
Лучшая девушка дать не может
Больше того, что есть у нее.
МЦ приводит изречение Наполеона: «La plus belle fille ne peut donner qu’elle a»[101].
Будут и еще письма, и самооценка («я действительно лошадь, Радзевич, — а может быть — целый табун, со мной трудно»), и обещание подарить тетрадочку со стихами, и прежние свои стихи, достойные той тетрадочки («Писала я на аспидной доске…»), и внезапное воспоминание о «позднем эллине» Нилендере, и надежда на то, что «Вы, если будете долго любить меня, со мной совладаете», и почти заключительный вздох отчаяния: «Никто не захотел надо мной поработать».