Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 9 из 174

В письме Петру Юркевичу 23 июля — упоминание имени Лидии Александровны Тамбурер. Очень важная фигура в жизни Марины. Дракона, Дракконочка, Драконочка — дружеское прозвище цветаевского происхождения. На двадцать лет старше Марины, урожденная Гаврино, она окончила Институт благородных девиц, с 1899 года занималась зубоврачебным делом. В 1908-м ушла из семьи, порвав с мужем и матерью, и поселилась на Поварской, 10, кв. 6. С Тамбурер связаны ранние стихотворения Марины «Последнее слово», «Эпитафия», «Сереже», «Лучший союз», «Жажда». В очерке «Отец и его музей» (1936) Марина Цветаева говорит о ней: «Это — наш общий друг: друг музея моего старого отца и моих очень юных стихотворений, друг рыболовных бдений моего взрослого брата и первых взрослых побед моей младшей сестры, друг каждого из нас в отдельности и всей семьи в целом, та, в чью дружбу мы укрылись, когда не стало нашей матери <…>…полуукраинка, полунеаполитанка — княжеской крови и романтической души».

Но вернемся к переписке с Петром. Уже через неделю, 28 июля, из Тарусы идет послание вполне щедрое по чувствам:

Откровенность за откровенность, Понтик. Хотите знать, какое впечатление осталось от Вашего письма?[7]

Оно всецело выразилось в тех нескольких словах, которые вырвались у меня невольно:

— «Какой чистый, какой смелый!» —

— «Кто? — спросила сидевшая тут же Ася и многозначительно прибавила, — да мне вовсе не интересно знать. Кто бы то ни был — все равно разочаруешься!» —

— «Не беспокойся, этого не будет!» — сказала я.

— «Давай пари держать, что через месяц, много 1 1/2 ты придешь ко мне и скажешь: «А знаешь, Ася, это не то, совсем не то». —

— «Пари держать не хочу, все равно проиграешь ты. Знаешь, повесь меня, если это не будет так!» —

— «Ладно!» — Ася подошла к стене и нарисовала виселицу с висящей мной.

— «Я тебе дюжину примеров приведу, — продолжала моя дорогая сестра, — больше дюжины, считая последние два года!» —

Действительно, пришлось нехотя признаться в том, что каждое «очарование» влекло за собой неминуемое «разочарование».

А сколько их было!..

Внезапный поворот переписки, свойственный Марининому нраву, не позднее 31 июля 1908 года: «Забудьте эпизод нашего знакомства и не берите на себя труд мне отвечать. М. Цветаева».

Впрочем, скоро они поладили. Марина кается 4 августа:

Отношусь к Вам как к славному, хорошему товарищу и как товарища прошу прощения за все. Прежде чем написать это я пережила много скверных минут и долго боролась со своим чертовским самолюбием, которому никто до сих пор не наносил таких чувствительных ударов как Вы.<…>

Не знаю, как выразить Вам все мое раскаяние, что обидела такого милого, сердечного человека, как Вы, и притом так дрянно, с намеками, чисто по-женски.

Переписка практически прекращалась, отношения вяло угасали.

Таруса, 13-го августа 1908 г.

Как часто люди расходятся из-за мелочей. Я рада, что мы с Вами снова в мире, мне не хотелось расходиться — с Вами окончательно, потому что Вы — славный. Только и мне, молчать, не желая Вас обидеть, о многом — не желая быть обиженной. Я все-таки себе удивляюсь, что первая подошла к Вам. Я очень злопамятная и никогда никому не прощала обиды (не говоря уже об извинении перед лицом меня обидевшим).

<…> Учу немного свою химию, много — алгебру, читаю. Прочла «Подростка» Достоевского. Читали ли Вы эту вещь? Напишите — тогда можно будет поговорить о ней.

До «Подростка» Марина Достоевского не читала. В эмиграции признавалась в письме Юрию Иваску, что Достоевский ей «в жизни как-то не понадобился».

Сохранился черновик лишь одного письма Петра Юркевича Марине:

Марина, Вы с Вашим самолюбием пошли на риск первого признания, для меня совершенно неожиданного, возможность которого не приходила мне и в голову. Поэтому отвечать искренне и просто на Ваш ребром поставленный вопрос, если бы Вы знали, как мне трудно. Что я Вам отвечу? Что я Вас не люблю? Это будет неверно. Чем же я жил эти два месяца, как не Вами, не Вашими письмами, не известиями о Вас? Но и сказать: да, Марина, люблю… Не думаю, что имел бы на это право. Люблю как милую, славную девушку, словесный и письменный обмен мыслями с которой как бы возвышает мою душу, дает духовную пищу уму и чувству. Если бы я чувствовал, что люблю сильно, глубоко и страстно, я бы Вам сказал: люблю, люблю любовью, не знающей преград, границ и препятствий, ты мое счастье, моя радость, жизнь мою превратишь в царство любви. Но чувствую: сказал бы сейчас этой фразой, а не делом, и в скором времени сплоховал бы каким-нибудь позорным образом. Вот Вам мой ответ правдивый, честный и искренний (но не страстный).

Любящий Вас, преклоняющийся перед Вашей сложной, почти гениальной натурой и от души желающий Вам возможного счастья на земле.

Ваш П. Ю.

Пожалуй, не было бы смысла так обильно цитировать девичье-юношескую переписку, кабы в ней, как в капле воды, не отразилась вся будущая эпистолярная эпопея Цветаевой с огромным количеством действующих лиц ее жизни. Многие прошли, как тени, и остались бы тенями, не зацепи их своей поэтской десницей Марина Цветаева.

Удивительно столь раннее обретение окончательных черт характера и стиля отношений. Это ведь говорит не кто-то другой, а именно она, Марина Цветаева, точно такая же во все эпохи своей жизни (соединенные отрывки из двух сентябрьских писем): «Все дни, когда от Вас не было писем, и эти последние, московские дни мне было отчаянно грустно. А теперь я несколько дней совершенно о Вас не вспоминаю. А герцога Рейхштадтского (Орленка, сына Наполеона Бонапарта. — И. Ф.), которого я люблю больше всех и всего на свете, я не только не забываю ни на минуту, но даже часто чувствую желание умереть, чтобы встретиться с ним. <…> Не подумайте, Петя, что я забыла о Вас вчера, но Эллис довольно капризен и, пожалуй, не зная о Вас от меня, стал бы ехидничать или вообще выкинул бы что-нибудь. <…> Умереть за… русскую конституцию. Ха-ха-ха! Да это звучит великолепно. На кой она мне черт, конституция, когда мне хочется Прометеева огня».

Вот и появилось имя Эллис — псевдоним Льва Львовича Кобылинского. Это уже знак приобщения Марины к жизни литературной. Да и слова про конституцию — похоже на очевидный отсыл к Блоку:

А вот у поэта — всемирный запой,

И мало ему конституций!

(«Поэты», 1908)

Смущает одно. Блоковские «Поэты» впервые будут опубликованы в театральном журнале юмористического склада «Кривое зеркало» в следующем, 1909 году (№ 5). Марина могла слышать это стихотворение в устном исполнении от кого-то из друзей или поклонников Блока. Если это не так — каково же совпадение, почти цитата.

Глава вторая

Отец не может избыть муки потери и свой отчет в Комитете Музея (1908) посвящает «Памяти Марьи Александровны Цветаевой и Александра Даниловича Мейна, многолетних сотрудников по Музею». Дочери втайне от него и друг от друга познакомились с отчетом — в рукописи, найденной на столе распахнутого кабинета. Он писал:

Редким совершенством владевшая также и практически четырьмя иностранными языками, превосходная переводчица лучших беллетристов Италии, Германии, Франции, отличная пианистка и большая любительница палитры, она горячо отдалась делу созидания нашего просветительного учреждения.

Не один раз она ездила в художественные центры Западной Европы, принимая живое участие и в разработке требований для нового Музея, и в собирании памятников искусств для наших коллекций. Область классической скульптуры она знала, как, может быть, немногие женщины в нашем отечестве: она вела в течение целого ряда лет дневники и записи по музеям, особенно увлекал ее Альбертикум, знаменитый музей Дрездена. Здесь она нарисовала и первый план будущего Московского музея.

Она ездила на Урал для ознакомления с производящимися там у нас ломками белого мрамора. Когда осенью того же года внезапно ее поразил неизлечимый недуг, то и больная, в Италии, в Германии и на Южном берегу Крыма, она до самой преждевременной кончины (5 июля 1906 г.) не переставала думать об успехах нашего Музея. И одной из ее предсмертных печалей была горечь сознания невозможности увидеть свою Москву, свой дом и Музей.

Делая предсмертные распоряжения, Марья Александровна завещала значительную долю своего состояния в вечный капитал Музея изящных искусств для составления из процентов при нем отделения библиотеки имени ее отца. Об этой любви ее многих лет к нашему делу, любви большой и искренней, но скрывающейся от других и потому мало кому ведомой, доложить ныне Комитету я счел сердечным долгом.

Это был лирический плач, по тем временам уместный в деловом докладе. Подобным образом Иван Владимирович Цветаев предварил I том своего «Учебного атласа античного ваяния» (1890) обращением к первой жене Варваре: «Тебе, мой почивший друг, я посвящаю эту книгу, начатую в Твоем присутствии и с Твоего одобрения…», и старик Иловайский посвятил VI том своей капитальной «Истории России» памяти «угасшего сына своего и друга Сергея Дмитриевича».

Приведя дочерей на Ваганьковское кладбище, на могилы жены и тестя, отец попросил их положить и ему в свой срок черную гранитную плиту, подобную тем, что лежат на этих могилах.

У отца начались крупные неприятности. В Румянцевском музее выкрали гравюрные листы, да и много — 300 листов. Министр народного просвещения А. Н. Шварц, давний недоброжелатель Цветаева с еще университетских времен, когда они были однокурсниками-филологами, затеял дурную игру с дальним прицелом — отстранить Ивана Владимировича от директорского места. Насылались ревизии, игра шла долго, с переменным успехом, Шварц попер-ву не имел успеха, но в конце концов довел свой замысел до конца — Иван Владимирович будет уволен, хуже того — без пенсии (1910). Это при том,