Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 96 из 174

хи к Блоку» и «Психею». Будучи со всеми на «Вы», с Рильке, как и с Пастернаком, она заговорила на «ты». Рильке принял ее «ты» и на своей «внутренней карте» отметил МЦ где-то между Москвой и Толедо, создав пространство для натиска ее океана. Она же, не вынося словцо «поэтесса», закрыла глаза на таковое в обращении к ней.

Намного основательней и дольше — двадцать лет — поэзию Рильке знал, любил и пропагандировал Пастернак. Рильке в молодости дважды — в 1899 и 1900 годах — посещал Россию, им боготворимую, много ездил и многих видел, и ко Льву Толстому его привел художник Леонид Осипович Пастернак, к которому романтический австриец пришел с рекомендациями из Германии. Тогда его увидел мальчик Борис. В 1925 году в Европе отмечали пятидесятилетие Рильке, его поздравил письмом Леонид Осипович и получил сердечный ответ, о чем оповестил сына. Ну а дальше, как сказано выше, — жизнь его перевернулась.

Пастернак не жаден. Написав Рильке, он попросил его не тратить драгоценного времени на его, Пастернака, чувства, связанные с возвышенным трагизмом русской революции, а послать книгу с надписью — «может быть, «Дуинезские элегии», известные мне лишь понаслышке», — ей, Марине Цветаевой: «Я люблю Вас и могу гордиться тем, что Вас не унизит ни моя любовь, ни любовь моего самого большого и, вероятно, единственного друга Марины…»

В мае между МЦ и Пастернаком была решена важнейшая проблема — их встреча. МЦ ее отменила, отодвинув на год. Ему это оказалось на руку — он писал поэму «Лейтенант Шмидт», отпочковавшуюся от общего первоначального замысла — эпической поэмы «Девятьсот пятый год».

Она же с головой бросилась в Рильке.

МЦ стала писать эпистолярный роман, исключительный ввиду подлинного величия и нравственной безукоризненности адресата. Начавшись с крохотной лжи, это произведение балансировало на грани ненастоящей художественной правды. Завышенная нота пафоса напоминает эпоху влюбленности в Орленка. Очнулась девочка с Трехпрудного, гимназистка с Кисловки. Тем более что МЦ не слишком слышала собеседника, сдержанно дававшего ей понять о своей болезни, оказавшейся смертельной.

Рильке восхитился ее первыми письмами. МЦ сразу набрала горнюю высоту. Она писала по-немецки, на огромном фундаменте своего немецкого чтения от Беттины фон Арним, Гауфа, Гофмана, Гейне, Гёте, Гёльдерлина и так далее вплоть до самого Рильке.

Точки соприкосновения нашлись мгновенно, прежде всего — Орфей. Столь же сокровенно для них обоих и число 7.

МЦ пишет:

Твой «Орфей». Первая строчка:

И дерево себя перерастало…

Вот она, великая лепота (великолепие). И как я это знаю! Дерево выше самого себя, дерево перерастает себя, — потому такое высокое. Из тех, о которых Бог — к счастью — не заботится (сами о себе заботятся!) и которые растут прямо в небо, в семидесятое (у нас, русских, их — семь). (Быть на седьмом небе от радости. Видеть седьмой сон. Неделя — по-древнерусски — седьмица. Семеро одного не ждут. Семь Симеонов (сказка). 7 — русское число! О, еще много: Семь бед — один ответ, много.)

От Рильке в итоге пришло шесть писем, МЦ потом насчитала семь. С числами у нее неувязка — она ужимает на два-три года возраст не только свой, но и мужа с дочерью. Она умело чередует гору и равнину, ей интересен Рильке-человек: кто он — германец или кто-то другой? Давно ли болен? Есть ли дети? («Думаю, нет»). Она посвящает его в детали своего детства, овеянного Шварцвальдом, и нынешней бедственной участи.

Между Атлантикой и Альпами письма летят стремительно, как обученные голуби.

Фон переписки поэтов динамичен и пестр. Аскезой и отшельничеством на ее берегу не пахнет. Рильке, проходя отдельной заветной строкой, в вандейской повседневности МЦ окружен множеством людей, не догадывающихся о его существовании, и редкостным обилием писем по другим адресам.

В Сен-Жиле холодно, спят все вместе на четырехместной кровати под тремя одеялами, море — «даром пропадающее место для ходьбы» (в письме Сосинскому), садик вот-вот расцветет розами. Ремизов прислал ей фельетон А. Яблоновского «В халате» (Возрождение. 1926. № 337. 5 мая), про МЦ: «она приходит в литературу в папильотках и в купальном халате, как будто бы в ванную комнату пришла». Настоящий друг Ремизов: на-ка, почитай-ка…

Пастернак в неведении и растерянности, ему никто не пишет ни из Швейцарии, ни из Франции. Наконец 18 мая 1926-го он получает от МЦ заказной конверт с двумя голубыми листками. На одном — краткая записка Рильке Пастернаку, квинтэссенция которой: «Элегии» и «Сонеты к Орфею» уже в руках поэтессы!», на втором — выдержка из письма Рильке к МЦ (рукой МЦ): «Я так потрясен силой и глубиной его <Пастернака> слов, обращенных ко мне, что сегодня не могу больше ничего сказать: прилагаемое же письмо отправьте Вашему другу в Москву. Как приветствие». Это походило на захват. Сестра Ася права: МЦ не любила делиться.

Еще в письме начала мая МЦ просила Пастернака помочь Софии Парнок, впавшей в немилость судьбы, — 19 мая, в некотором шоке от вчерашнего события, Пастернак пишет МЦ, что помочь Парнок не может и не хочет, причины есть, и посылает МЦ посвящение-акростих, которым планирует предварить поэму «Лейтенант Шмидт».

Мельканье рук и ног и вслед ему

«Ату его сквозь тьму времен! Резвей

Реви рога! Ату! А то возьму

И брошу гон и ринусь в сон ветвей».

Но рог крушит сырую красоту

Естественных, как листья леса, лет,

Царит покой, и что ни пень — Сатурн:

Вращающийся возраст, круглый след.

Ему б уплыть стихом во тьму времен:

Такие клады в дуплах и во рту.

А тут неси из лога в лог, ату,

Естественный, как листья леса, стон.

Век, отчего травить охоты нет?

Ответь листвою, пнями, сном ветвей

И ветром и листвою мне и ей.

(«Посвященье»)

Эту вещь (неправильный сонет) трудно упрекнуть в излишней ясности, но она вполне отражает смуту, происходящую в душе автора и в его отношениях с людьми, временем и отечеством. В том же духе МЦ пишет Пастернаку 22 мая 1926-го: «Мой отрыв от жизни становится всё непоправимей. Я переселяюсь, переселилась, унося с собой всю страсть, всю нерастрату, не тенью — обескровленной, а столько ее унося, что напоила б и опоила бы весь Аид. О, у меня он заговорил, Аид!» Она заговаривает о своем «Мóлодце» и о Рильке, к которому совместно ехать не надо, потому как он перегружен и в принципе отшельник.

Пастернаку же на следующий день, перейдя к реальности, рассказывает как ни в чем не бывало:

Аля ушла на ярмарку, Мурсик спит, кто не спит — тот на ярмарке, кто не на ярмарке — тот спит. Я одна не на ярмарке и не сплю. (Одиночество, усугубленное единоличностью. Для того, чтобы ощутить себя неспящим, нужно, чтобы все спали.) <…>

Не думай, что красота: Вандея бедная, вне всякой внешней heroic’n: кусты, пески, кресты. Таратайки с осликами. Чахлые виноградники. И день был серый (окраска сна), и ветру не было. Но — ощущение чужого Троицына дня, умиление над детьми в ослиных таратайках: девочки в длинных платьях, важные, в шляпках (именно — ках!) времени моего детства — нелепых — квадратное дно и боковые банты, — девочки, так похожие на бабушек, и бабушки, так похожие на девочек… Но не об этом — о другом — и об этом — о всем — о нас сегодня, из Москвы или St. Gill’a — не знаю, глядевших на нищую праздничную Вандею. (Как в детстве, смежив головы, висок в висок, в дождь, на прохожих.)

На следующий день, безотносительно к регулярности диалога, которой нет по причине медлительности почтового сообщения между СССР и Европой, Пастернак говорит в письме прямо:

«И еще вот что. Отдельными движеньями в числах месяца, вразбивку, я тебя не домогаюсь. Дай мне только верить, что я дышу одним воздухом с тобой и любить этот общий воздух. Отчего я об этом прошу и зачем заговариваю? Сперва о причине. Ты сама эту тревогу внушаешь. Это где-то около Рильке. Оттуда ею поддувает. У меня смутное чувство, точно ты меня слегка от него отстраняешь. А так как я держал все вместе, в одной охапке, то это значит отдаляешься ты от меня, прямо своего движенья не называя.

Я готов это нести».

На пустынном берегу общительность МЦ растет и ширится. Помимо прочих охвачен ею и Дода Резников, чужой жених (25 мая): «Очень рада была бы, если бы Вы летом приехали. (Кстати, где будете?) У нас целая бочка вина — поила бы Вас — вино молодое, не тяжелее дружбы со мной. Сардинки в сетях, а не в коробках. Позже будет виноград. Чем еще Вас завлечь? Читала бы Вам стихи».

Она пишет две вещи сразу — поэмы «С моря» и «Попытка комнаты». Обе они адресованы Пастернаку, а вторая к тому же — попытка воспроизведения его сна о ней, рассказанного ей в письме. «Вторую почти кончила, впечатление: чего-то драгоценного — но осколки».

У всех свои игры. Аля с увлечением читает истории о Жиле де Ретце по прозванью Синяя Борода, прославленном преступнике, действовавшем в этих местах, у МЦ — еще один роман: с бытом. Об этом — 25 мая — Сосинскому:

Здесь я, впервые после детства (Шварцвальд), очарована бытом. Одно еще поняла: НЕНАВИЖУ город, люблю в нем только природу, там, где город сходит на нет. Здесь, пока, всё — природа. Живут приливом и отливом. По нему ставят часы!

Не пропускаю ни одного рынка (четыре в неделю), чтобы не пропустить еще какого-нибудь словца, еще жеста, еще одной разновидности чепца.

Словом, — роман с бытом, который даже не нужно преображать: уже преображен: поэма.

Мой быт очарователен менее: я не жена рыбака, я не ложусь в 1/2 9-го (сейчас 1/2 9-го и хозяева уже спят), я не пойду на рынок продавать клубнику — сама съем, или так отдам, и, главное, я все еще пишу стихи.