Марина Цветаева. Твоя неласковая ласточка — страница 97 из 174

<…>

Очень рада, что будете писать о Поэме горы.

«Поэму Горы» Сосинский вначале только слышал. На слух не все уловил, в чем признался невесте — Ариадне Черновой. Потом прочел корректуру — несколько раз. И в мае написал ей же: «Это лучшее, что у М<арины>И<вановны> — нет больше, — после «Двенадцати» — ни у кого подобного не было! Как я рад, что это, наконец, открылось мне. Я хочу написать об этой поэме». Так и не написал. А МЦ — пишет. Поэмы и письма. 25 мая — Пастернаку: «Борис, ты меня не понял. Я так люблю твое имя, что для меня не написать его лишний раз, сопровождая письмо Рильке, было настоящим лишением, отказом. <…> Борис, я сделала это сознательно. Не ослабить удара радости от Рильке. Не раздробить его на два. Не смешать двух вод». Видимо, именно в ту весну 1926-го она нашла это слово — отказ. 26 мая письмо продолжается: «Здравствуй, Борис! Шесть утра, веет и дует. Я только что бежала по аллейке к колодцу (две разные радости: пустое ведро, полное ведро) и всем телом, встречающим ветер, здоровалась с тобой».

Сергей Яковлевич пожаловал в Сен-Жиль 29 мая. Наконец-то. В письме Сувчинскому от 2 июня МЦ сообщает, что откармливает мужа, которого «Вы обратили в скелета». Там же — и кое-что посущественней:

Вот что пишет Пастернак об отзыве Мирского (в «Совр<еменных>3аписках», о нем и мне). «Чудесная статья, глубокая, замечательная, и верно, очень верно[129]. Но я не уверен, справедливо ли он определяет меня. Я не про оценку, а про определенье именно. Ведь это же выходит вроде «Шума Времени» — натюрмортизм. Не так ли? А мне казалось, что я вглухую, обходами, туго, из-под земли начинаю, в реалистическом обличии спасать и отстаивать идеализм, который тут только под полой и пронести, не иначе. И не в одном запрете дело, а в перерождении всего строя, читательского, ландкартного (во временах и пространствах) и своего собственного, невольного».

Когда я это прочла, я ощутила правоту Пастернака, как тогда, читая, неправоту Мирского. <…> Напишите о нем и мне — от лица Музыки, как никто еще не писал. <…>

И еще: мне важно снять с Пастернака тяжесть, наваленную на него Мирским. Его там — за бессмертие души — едят, а здесь в нем это первенство души оспаривают. Делают из него мастера слов, когда он — ШАХТЕР — души.

Первый раз недопонимание МЦ слов Рильке о серьезности его болезни привело к двухнедельному перерыву в переписке, о чем она сообщала Пастернаку в явной обиде на холодность Рильке. Но 3 июня, закончив «Попытку комнаты», МЦ пишет Рильке: «Многое, почти всё, остается в тетради. Тебе — лишь слова из моего письма к Борису Пастернаку: «Когда я неоднократно тебя спрашивала, что мы будем с тобою делать в жизни, ты однажды ответил: «Мы поедем к Рильке». 6 июня — Пастернаку — о «Попытке комнаты»: «Я хотела дать любовь в пустоте: всё в ничто. Чувств<ую>, что любовь не получ<илась>, п<отому> ч<то> есть вещи больше. Они — получились. Кроме того, у меня к тебе (с тобой) странная робость, скудость. Не затрагиваю. Точнее: не дотрагиваюсь. Ты ТО, что я люблю, не ТОТ, кого люблю». При этом Пастернак по существу выпал из игры втроем.

Стены косности сочтены

До меня. Но — заскок? случайность? —

Я запомнила три стены.

За четвертую не ручаюсь.

…..

Платье все оправлять умели!

Корридоры: домов туннели.

Точно старец, ведомый дщерью,

Корридоры: домов ущелья.

Друг! Гляди! Как в письме, как в сне том —

Это я на тебя просветом!

В первом сне, когда веки спустишь —

Это я на тебя предчувствьем

Света. В крайнюю точку срока

Это я — световое око.

(«Попытка комнаты»)

Борис Пастернак так никогда и не ответил на майское благословение Рильке. Но письмо ему стал писать — большое и непоспешное. Оно стало очерком собственной жизни в творчестве: «Охранная грамота».


Как это все назвать? Бурная деятельность? Этому нет определения. Письма, поэмы, дети, рынок, интриги, пляж, ходьба в холмах, слепость обожания и рациональная деловитость, лед и пламя, полная зрелость и детскость, не выветренная никакими шквалами с океана. Три разных ветра в день, все холодные. За сутки час-два тепла, либо дождь, либо ветер. А по ночам она читает Гёте, ее вечного спутника. Но Рильке уже услышал от нее: «Можно преодолеть мастера (например, Гёте), но преодолеть Вас — означает (означало бы) преодолеть поэзию».

Анну Тескову она просит отыскать у Чириковых во Вшенорах большую корзинку, перетрясти и переложить вещи, пересыпать их нафталином, а кроме того, ей нужны два летних платья, которые можно переслать по почте, и еще: «На дне корзины должна находиться толстая коричневая немецкая мифология, в переплете, с картинками. Gustav Schwab — Die schonsten Sagen des klassischen Altertums[130]. Эту книгу нужно отправить отдельно, почтой, заказной бандеролью, не багажом. Она мне крайне нужна в возможно скором времени для II ч<асти> Тезея, которую пишу сейчас. Толстый, коричневатый, несколько разъехавшийся том. Там же имя с припиской: книга на всю жизнь».

Драматическая трилогия «Гнев Афродиты» начата еще в Чехии, летом 1923-го, позже переименована в «Тезея», по главному герою, которого в любви преследовал рок. Части трилогии — «Ариадна», «Федра», «Елена» — должны были называться по именам женщин, которых он любил. Третья часть написана не была. В Сен-Жиле МЦ переписала заново написанное в Чехии.

Рильке тоже недоумевал, почему она отстранилась от него, но — понял: это недоразумение, и, поняв, прислал МЦ несколько снимков своего одинокого жилища на горе — замка Мюзо — и две свои фотографии вместе с письмом от 8 июня 1926 года. Основным же содержанием конверта были стихи.

ЭЛЕГИЯ[131]

Марине

О, потери Вселенной, Марина, падучие звезды!

Как ни рвись в высоту, не восполнить изъян мирозданья,

не умножить небес и святого Числа не урезать

ни душевным недугом, ни нашим свободным паденьем.

Исцеление наше равно безнадежности взлета.


Ничего не меняется? Все остается на месте,

и, зови не зови, ни прибавить уже, ни убавить?

Мы морская пучина, Марина! Мы небо, мы суша, Марина!

Март-апрель — это мы, и поет полевой жаворóнок

нашим голосом — песня, настигшая ветер! Ликуя,

зря стараемся — мы не чета нашей солнечной песне

и под собственной тяжестью, тягу земную услышав,

от восторга до жалобы тихо планируем наземь.


Что поделать, ведь жалоба — предвосхищение новой

тайной радости некой, до срока сокрытой во мраке.

Но пещерные боги уповают на гимны, Марина.

Как мальчишки, похвал дожидаются темные боги.

Так воспой их! Излейся в обильной хвале без остатка!

Всё, что зримо, — мгновенно. Как прикосновение к розе.


В африканском Ком Обмо вожди, приносящие жертву

у меня на глазах, нильских лилий воздушно касались.

Обещает спасение, крест начертив на воротах,

тихий ангел пролетом в одно неземное касанье.

Так и мы подаем только знаки друг другу, Марина.

Наше тихое дело — коснуться и не задержаться

над душой, обнадеженной нашим нечаянным жестом.

Вещь не любит хапуги, и собственник будет наказан

вещи внутренней мощью, не самодовлеющей вещи.


За черту бытия уносимые неумолимо,

мы познали Ничто, эту лютую стужу пространства.

К новым жизням влекло нас, Марина, лишь это, однако

нас ли только? Бесчисленны очи безликой Вселенной.

Человеческий род преисполнен поющего сердца,

глаз горящих и зрящих, подобие птиц перелетных.

Новый образ обрящет парящее преображенье.

Мрачных бездн посещать не обязано племя живущих.


Над осевшей могилой, набитой тоской по ушедшим

и незыблемым знанием, блещет плакучая ива,

на которой ушедшие, как молодые побеги,

дышат жизнью живой, не поломаны ветром весенним.

Сердце мира, Марина, увито лозой обожанья.


(Женский легкий цветок на нетленном кусте, понимаю,

понимаю тебя, растворяюсь в вечерней прохладе,

что коснется тебя очень скоро.) Туманные боги

нас обманом влекут, половину лепя к половине,

чтоб из двух полумесяцев нам получить полнолунье,

но победа за тем, кто построит высокую башню

в одиноких прогулках по тропам безлунных бессонниц.

Р. (Написано 8 июня 1926)

Он писал это стихотворение, сидя на согретой солнцем стене каменной ограды, среди виноградников, привораживая ящериц его звучанием.

Поразительно, но одновременно с ним — даже несколько раньше — она выборматывала нечто подобное, плывущее где-то рядом, вплоть до африканских ассоциаций:

Оттого ль, что не стало стен —

Потолок достоверно крен

Дал. Лишь звательный цвел падеж

В ртах. А пол — достоверно брешь.

А сквозь брешь, зелена как Нил…

Потолок достоверно плыл.

Пол же — что, кроме «провались!» —

Полу? Что нам до половиц

Сорных? Мало мела? — Горé!

Ведь поэт на одном тире

Держится…

Над ничем двух тел

Потолок достоверно пел —

Всеми ангелами.

(«Попытка комнаты»)