Певец, честимый повсеместно,
К тому ж я женолов известный.
Такого городишка нет,
Где мною не оставлен след.
Именно этот тон подхватил Брюсов:
Встречу гостью дорогую,
Тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля,
Вплоть до утра зацелую,
Сердце лаской утоля.
И, сменившись с ней колечком,
Тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля,
Отпущу ее к овечкам,
В сад, где стройны тополя.
МЦ выбрала вариант Гейне — и с точки зрения, скажем так, идейной, и в плане технического исполнения, вольного и разнообразного. У Гейне — политическая сатира, прямой фельетон:
На две категории крысы разбиты:
Одни голодны, а другие сыты.
Сытые любят свой дом и уют,
Голодные вон из дома бегут.
Бегут куда попало,
Без отдыха, без привала,
Бегут куда глядят глаза,
Им не помеха ни дождь, ни гроза.
Перебираются через горы,
Переплывают морские просторы,
Ломают шею, тонут в пути,
Бросают мертвых, чтоб только дойти.
Природа их обделила,
Дала им страшные рыла,
Острижены — так уж заведено —
Все радикально и все под одно.
Сии радикальные звери —
Безбожники, чуждые вере.
Детей не крестят. Семьи не ища,
Владеют женами все сообща.
Они духовно нищи:
Тело их требует пищи,
И, в поисках пищи влача свои дни,
К бессмертью души равнодушны они.
Крысы подобного склада
Не боятся ни кошек, ни ада.
У них ни денег, ни дома нет.
Им нужно устроить по-новому свет.
Бродячие крысы — о, горе! —
На нас накинутся вскоре.
От них никуда не спрячемся мы,
Они наступают, их тьмы и тьмы.
О, горе, что будет с нами!
Они уже под стенами,
А бургомистр и мудрый сенат,
Не зная, что делать, от страха дрожат.
Готовят бюргеры порох,
Попы трезвонят в соборах, —
Морали и государства оплот,
Священная собственность прахом пойдет!
О нет, ни молебны, ни грохот набата,
Ни мудрые постановленья сената,
Ни самые сильные пушки на свете
Уже не спасут вас, милые дети![134]
Гейне не закончил этой вещи, ее нашли в бумагах поэта после его смерти. Политический лирик недоговорил — МЦ пошла на разговор до конца.
Люмпенскую программу крыс МЦ и сделала основой своей вещи не меньше, чем бюргерскую — ратсгеррскую (от ратсгерр — городской советник) — антипрограмму. Ее крысолов, человек в зеленом с дудочкой, поначалу решил продать свой дар подороже — за дочку бургомистра, а не получив оной, покарал город не по-человечески, уведя и утопив детей. Не слишком ли? У братьев Гримм дудочник просто уводит детей сквозь горы, и на том инцидент исчерпывается, детское чтение МЦ как-никак проходило материнский контроль. Жестоких сказок она начиталась позже, и не только немецких.
Какое отношение это злодеяние имеет к музыке? Наверное, прямое. Вывод-то прост: поэзия выше нравственности. Так это или не так, но цветаевский «Крысолов» стал тотальным обвинением во все стороны, обличением порочности и несправедливости всего мироустройства. Многоголосье поэмы держится на голосе автора, так что часто и не разобрать: чье это саморазоблачение? Крысиное? Бюргерское? Или сам автор не щадит себя? Чей суд? Божеский? Но Бога в таком раскладе нет. Сатана правит бал. Красота — музыка — не спасает мир, но губит его — МЦ не любит Достоевского.
Музыка? Тиф —
Музыка! Взрыв!
Пó степи — скиф!
Жил перерыв!
Великий Гёте тоже — по логике событий — неправ. При чем тут девицы и молодки? Уж не говоря о Брюсове с его «Тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля».
А что Гаммельн? Что-то чисто немецкое? Да нет же. Все что угодно и, может быть, прежде всего — Париж:
Не забывай, школяры: «Узреть
Гаммельн — и умереть!»
Кто же самый крайний в этом месте?
Пришлые. Скоропечатня бед,
Счастья бесплатный номер.
В Гаммельне собственных нищих нет.
Был, былó, раз — да помер.
А еще конкретней — свои, собратья, поэты, о которых у Блока:
Ты будешь доволен собой и женой,
Своей конституцией куцой,
А вот у поэта — всемирный запой,
И мало ему конституций!
А у МЦ в «Крысолове» — так, теми же словами:
Дальше от пуговичных пустот,
Муза! От истин куцых!
От революции не спасет
Пуговица. Да рвутся ж, —
Все! Коли с демонами в родстве —
Бард, — расстегнись на все!
Здесь и Гоголь уместен:
Рай-город[135], пай-город, всяк свой пай берет —
Зай-город, загодя закупай-город.
МЦ когда-то заметила, что Гёте испытывал страх перед одержимым демонами Бетховеном, и в «Крысолове» подтвердит эту мысль:
В оперении райских птах
Демона: stirb und todte[136]!
Что есть музыка? Тайный страх
Тайного рата Гёте —
Перед Бетховеном.
Дался ей Гёте, ее кумир. Но разве это не ее стиль, не ее нрав — восстать и опровергнуть? Скандально проститься со вчерашней любовью?
В техническом смысле МЦ достаточно поиграла в поэме — как хотела и как могла. Начав с гладкого хорея («Стар и давен город Гаммельн»), пустилась в вольницу раешника и дольника. Лирическое отступление МЦ назвала «диверсия в сторону пуговицы», или «ода пуговице». Ритмических рисунков не счесть. Игра со словом не знает удержу. Трагизм покрывается озорством. Конечно же это весело — угадать, скажем, рифму на этом участке текста:
— Без слуги не влезаю в обшлаг…
— Есть такая дорога — большак…
В той стране, где шаги широки,
Назывались мы…
«Большевики» выскочат несомненно. Тем более что страна, где шаги широки, опять отдает Маяковским. Перекличек с ним очень много. Вот по важному поводу — у МЦ:
В городе — впрочем, одна семья
Гаммельн! Итак, в семействе
Гаммельнском — местоименья «я»
Нет: не один: все вместе.
У Маяковского:
Пролеткультцы не говорят
ни про «я», ни про личность.
«Я»
для пролеткультца
все равно что неприличность.
…..
Если мир
подо мной
муравейника менее,
то куда ж тут, товарищи,
различать местоимения?!
Исходный пафос обоих поэтов — един: ненависть к сытым — мировому мещанству. Другое дело, что у МЦ и большевики — вид мещанства. Пастернак писал МЦ о Маяковском: «Он престранно устроен. Может быть, ему кажется, что это («сдувая пыль со старой обложки». — И. Ф.) он тепло о тебе вспомнил».
Что в итоге? Лирическая сатира? Лиризм, прорывающийся в теме музыки, самоуничтожается ходом действия.
— Вечные сны, бесследные чащи…
А сердце всё тише, а флейта всё слаще…
— Не думай, а следуй, не думай, а слушай…
А флейта всё слаще, а сердце всё глуше…
— Муттер, ужинать не зови!
Пу — зы — ри.
Диктатура флейты?..
Поток вандейских поэм МЦ нарастает. К июлю 1926-го напишется поэма «Лестница», отрывочно начатая еще в начале года. Попутно МЦ знакомится с поэмой Пастернака «Лейтенант Шмидт». 1 июля, осторожно формулируя, — они вообще стали осторожней во взаимооценках — пишет Пастернаку:
Мой родной Борис,
Первый день месяца и новое перо.
Беда в том, что взял Шмидта, а не Каляева (слова Сережи, не мои), героя времени (безвременья!), а не героя древности, нет, еще точнее — на этот раз заимствую у Степуна: жертву мечтательности, а не героя мечты. Что такое Шмидт — по твоей документальной поэме? Русский интеллигент 1905 г. Не моряк совсем, до того интеллигент (вспомни Чехова и море!), что столько-то лет плаванья не отучили его от интеллигентского жаргона. Твой Шмидт студент, а не моряк. Вдохновенный студент конца девяностых годов.