Марина Влади, обаятельная «колдунья» — страница 46 из 58

— То есть вы полагаете, вся разница между человеком и остальными живыми существами — это сознание?

— Совершенно верно, Марина. Вы точно уловили суть. При поддержке современных препаратов, новейшего оборудования человек как бы продолжает жить. Но формально. Это… растительная жизнь — сердце бьется, кровь бежит по венам, идет процесс обмена веществ… Только сознание уже угасло. Значит! — Леон произнес это непререкаемо, как врач, оглашающий окончательный диагноз, — Значит, человек уже должен рассматриваться как умерший.

Они помолчали. Потом профессор спросил:

— А вы знаете, что в переводе с греческого означает «эвтаназия»?

— Легкая смерть?

— Да, верно: благая, хорошая смерть. Сколько раз в своей практике мне приходилось слышать просьбы — да нет, мольбы! — смертельно больных людей помочь им поскорее умереть, избавиться от адских мук! Поначалу даже сама мысль об этом казалась мне кощунственной, отвратительной. Я, врач, знал: как бы ни был ослаблен человек, как бы ни было тускло его сознание, у него есть право на жизнь, и ему должна оказываться медицинская помощь.

Только со временем ко мне пришло понимание, что человек — не просто совокупность органов — сердца, печени, легких, почек и прочего, — но, прежде всего, личность, обладающая мышлением, сознанием, волей… Подло поддерживать функционирование физиологических органов в теле фактически уже умершего человека. Вряд ли можно называть гуманистом врача, который, невзирая на жуткие муки пациента, полагается на судьбу, которая, возможно, смилостивится над ним и сама все решит.

— Я вообще не верю в судьбу, — поддержала Марина. — Не понимаю тех, кто говорит: «На все воля Господня». Уверена: очень многое, если не все, можно изменить. Знаю это по себе. И не жалею ни о чем — ни о радостях, ни о горе, которые выпали на мою долю. Я любила и была любима, у меня выросли сыновья, в кино и театре сыграла много интересных ролей. Больше десяти лет я прожила с гениальным Владимиром Высоцким. О чем тут можно жалеть?..

Однажды вечером Леон приехал в Maisons-Laffitte на своем стареньком «Рено» и признался ей, что бросил все, ушел от жены и сына, оставил им свой дом, и попросил приютить его на несколько дней, пока не подыщется новое жилье. Но последнее не понадобилось. «Это были совсем другие отношения, — говорила Марина, — любовь-благодарность, любовь-дружба, когда зрелые люди встречаются, уже имея опыт потерь, и идут вместе рука об руку…»

Их связь широкая публика обнаружила совершенно случайно. К Марине обратились корреспонденты французского радио с просьбой высказать свое мнение по так называемому «делу Шварценберга» (в те дни имя профессора пресса трепала на все лады, обвиняя в пропаганде эвтаназии, нарушении клятвы Гиппократа и чуть ли не в мздоимстве).

Марина шокировала журналистов, а заодно и радиослушателей, заявив, что у нее нет никаких оснований сомневаться в порядочности и неподкупности профессора: «Я живу с этим человеком в одном доме, сплю в одной постели. И могу на крови поклясться, что честнее Леона я не знаю никого…»

Конечно, она прекрасно понимала, какова будет реакция на изменения в ее личной жизни, прежде всего в России. «Когда я потеряла Володю, мне было сорок два, — терпеливо объясняла Марина тем, кто пытался обвинить ее в измене, предательстве. — Жизнь продолжалась, я ведь не умерла. Через какое-то время я встретила человека… Он старше меня на 15 лет, он полюбил меня и смог помочь мне в той ужасной трагедии, которую в пережила, потеряв Володю. В годы войны Леон пережил холокост, был участником движения Сопротивления. Его младших братьев казнили фашисты в лагере Маутхаузен. Леон Шварценберг — крупная личность, много занимается политикой, очень храбрый человек. И я горжусь тем, что я рядом с ним. Считаю, что, живя с человеком таких высоких моральных качеств, я не оскорбляю Володю. Наоборот!..»

— Да и вообще, — напоминала она, — читайте Чехова. Милый русский доктор говорил, что женщины без мужчин тускнеют, а мужчины без женщин — глупеют. Bonne chance, господа!

* * *

Через некоторое время Влади нашла в себе силы решиться еще на один смелый поступок. После четырнадцатилетнего перерыва, весной 1983 года, Марина вернулась в театр. Живя между Парижем и Москвой, она не могла рассчитывать на роли в постоянном театральном репертуаре.

Марина никогда не скрывала, что сцена для нее имеет куда большее значение, нежели съемочная площадка: «Конечно, прежде всего я киноактриса. Но театр и кино — это совершенно разные вещи. Как фотография и живопись. Кино — это механика. Камера выхватывает какой-то момент, выражение лица, глаз, и все. А в театре все идет „вживую“. Зритель должен переживать вместе с артистом, а это уже совсем другое…»

Возможно, ее возвращение случилось бы и раньше, но ни одна из предлагаемых ролей ее не устраивала. Хотелось чего-то совершенно неожиданного.

Однажды при встрече в Париже Габриэль Гарсиа Маркес стал рассказывать Марине о том, что киношники решили экранизировать его повесть «Невероятная и грустная история наивной Эрендиры и ее жестокосердной бабушки».

— Может быть, вы читали?

Услышав утвердительный ответ, знаменитый колумбийский «патриарх» невероятно обрадовался: «Я считаю, „жесткосердная бабушка“ — ваша роль, мадам! Я именно такой ее и представлял, когда писал свою повесть. Но, к сожалению, вы чересчур молодо для нее выглядите…»

— К вашему сожалению, дорогой Габриэль, к вашему — не к моему. Но за комплимент спасибо.

Прошло несколько месяцев, и к Марине обратился бразильский режиссер Аугусто Боял и пригласил принять участие в его спектакле по книге Маркеса на сцене «Театр де л'Эст Паризьен». После некоторых сомнений Влади согласилась.

— Не знаю, действительно ли я создана для этой роли, — рассказывала после премьеры Марина. — Но, наверное, во мне все же есть нечто, напоминающее портрет бабушки, который создавал Маркес: белокурая, полная, обаятельная женщина… Кроме того, описываемый им мир был не столь уж далек от того, в котором я росла. В произведении Маркеса нет, на мой взгляд, абсолютно отрицательных персонажей. Есть просто люди, которые борются за свое существование. Обычная жизненная драма, типичная для Южной Америки, где у женщин — увы! — подчас нет никакой иной возможности зарабатывать на жизнь, кроме как продавать себя или своих детей… Прекрасная пьеса с очень выразительным текстом…

Леон радовался успеху жены, ждал продолжения и не хотел понимать, почему Марина отказывается от новых предложений. Но согласился с ее позицией, которую она избрала для себя: «Теперь я предпочитаю играть лишь то, что близко моей душе, что доставляет мне подлинную радость. Я уже не хочу играть так, словно игра — необходимая работа».

Марина поражалась фантастической разносторонности интересов мужа. При всей своей колоссальной загруженности по работе (он уезжал в клинику в пять утра и возвращался поздним вечером) Леон любил музыку, живопись, философию, театр, литературу.

По отношению к прошлому Влади профессор вел себя удивительно корректно. Во всяком случае, он с удовольствием посещал постановки Оссейна, восхищался певческим талантом Высоцкого и никогда не позволял себя даже слова упрека Марине, что в их доме на почетном месте висел портрет ее покойного русского мужа, что постоянно звучали его песни, что она перечитывала его старые письма. Он не обиделся, прочтя в одном из интервью признания Марины: «Вне всякого сомнения, Владимир был самой большой страстью моей жизни. Конечно, я любила и других мужчин, но любовь-страсть — это он…»

Говоря о Шварценберге, Влади с нежностью отмечала: «Представьте себе пребывающую в любовной гармонии пару, в которой женщина день за днем… доносит до мужчины слова трагической страсти к другому, а ее еще надо при этом успокаивать, поддерживать…»

Но ведь и она сама поддерживала его во всем. Они вместе участвовали в движении «dalle», защищая права бомжей и беспризорных иммигрантов. Активисты «dalle» взламывали двери пустующих домов, заселяли в бесхозные квартиры семьи с детьми. Вместе с мужем Марина проводила ночи в церкви Сен-Бернар, которую оккупировали афрофранцузы. Шварценберга, начисто лишенного древнего иудейского инстинкта самосохранения, остервенело мутузили полицейские. Марина кое-как отбивалась.

Потом они занимались проблемами Сараева. Марина убеждала равнодушных: «Это у наших дверей убивают людей, отбирают дома, насилуют женщин. Все говорят: это их дело, мы ничего не можем сделать. Можем. Мы проведем манифестацию у Лувра, чтобы остановить эту войну. Все легли на пол, и я легла, потом встала и полтора часа вслух зачитывала письма от жителей Сараева и наше обращение…»

Когда у побережья Франции штормом разбило танкер и нефть разлилась по поверхности моря, покрыв берега, и птицы, испачканные нефтью, не могли летать и умирали, — в те дни на побережье устремились тысячи людей. Они отыскивали беспомощных пернатых, чистили, отмывали их, согревали, кормили, помогали снова подняться в небо. «Должно быть, — говорила Влади, — с точки зрения здравого смысла затея была никчемной — много ли птиц удалось спасти? И был ли среди них, этих птиц, какой-нибудь редкий вид, особенно ценный науке? Вряд ли. Это были обычные птицы. Но люди, которые их спасали, в душе были поэтами, а потому правы. Они-то и дают всем надежду…»

* * *

— Привет! Скучаешь? — звонок от Симоны Синьоре был, как всегда, и приятен, и неожидан.

— Привет! — откликнулась Марина. — Как раз нет, не скучаю, а читаю твою книгу.

— Вот как? Приятно. А хочешь, я приеду?

— Конечно. А когда?

— Если удобно, то ближе к вечеру, часам к шести. Как Леон?

— Все в порядке. У него сегодня операция. А ты будешь одна, Симона?

— Нет, с господином Джеком Дэниэлсом.[37] Очень приятный господин, хотя и американец.

— Можешь не волноваться. Этот нахальный янки уже здесь. Мы вместе ждем тебя.

Симона оказалась пунктуальной, приехала, как обещала, ровно в 18.00. Марина встретила подругу и провела в комнату, в которой некогда был рабочий кабинет Высоцкого. На низком журнальном столике уже стояла бутылка «Дэниэлса», тяжелые пузатые стаканы, лед, тарталетки. Рядом с креслом лежала раскрытая книга Синьоре «Ностальгия уже не та, что прежде».