— Знаю, знаю, сын мой, все знаю. Боярыню твою поминают. По всей Москве.
— Ее-то за что?
— А как же — крест-то и ей целовали, вместе со всем твоим семейством и государыней-инокой. Так будто бы она тебя настропалила на престол взойти. Будто она царицей стать хочет.
— Господи, владыко! Нешто ты в ересь такую веришь? Чтобы моя Марья Григорьевна! Да она, если хочешь знать…
— Не хочу! Ничего боле знать не хочу. О кончине государя много толкуют — сомневаются. Так что и государыне-иноке тоже за монастырские стены лучше не выезжать, и уж не дай Господь сюда бы не приехать. Уж на что боярин Василий Иванович Шуйский смирен, и тот бояр усовещевал, чтоб без патриаршьего благословения ничего не предпринимать. Послушают ли, кто их ведает.
— Не послушают. Знаю. Да я из-за Романовых и в Боярскую Думу ездить перестал. Злобятся больно. Сам знаешь, как остатним разом Федор Никитич на меня кинулся, за грудки схватил, что порешил я государя. Сказать такое, когда я…
— Не трави себе душу, Борис Федорович. Лучше думай, что делать будем. До какой поры за закрытыми воротами отсиживаться станешь? Коли людишек перебаламутить, они хуже татар подворье разом возьмут да разграбят. Не дай Господь зла еще какого с семейством твоим наделают. У Романовых что крепостных, что дворовых — пруд пруди, а Федор Никитич горяч да вспыльчив, ох как вспыльчив.
— Выходит… выходит бежать нам отсюда со всем семейством надоть. Прямо теперь, аль чуть попозже — ночным временем. Всем семейством. Меньше соглядатаев будет. Шуму не поднимут.
— Бежать? Куда бежать, Борис Федорович? Из Москвы? А меня, грешного, что ж на растерзание этим псам лютым оставишь?
— Нет, владыко. Из Москвы бежать не стану. От престола не отойду. И ты, только ты мне в том помочь можешь. Думал уж я об этом. Думал не первый день. Есть у меня такое место — у сестры-государыни в ее обители. И Москва под боком — в случае чего доскачешь быстрехонько. И чернь романовская не решится обитель нарушать. Не прав я, владыко?
— А дальше что думаешь, Борис Федорович?
— А дальше — останешься ты здесь, владыко, на своем подворье и начнешь на нем людишек собирать, чтоб за боярина Бориса Годунова стеной встали — имя его выкликать принялись.
— Людишки-то тебе на что, Борис Федорович? Они тебе ни в Земском соборе, ни в Боярской думе не поддержка — так, морока уличная одна. Не им решать, не им избирательную грамоту подписывать.
— Не им, говоришь. А коли много их соберется? Коли пойдут они всем скопом на Думу? Коли пригрозят боярам дома их да дворы разнести, тогда как? Нет, ты от людишек, владыко, до поры, до времени не отмахивайся.
— Вот если в приходах…
— Видишь, видищь, владыко, сила-то у тебя какая! Коли все попы за прихожан возьмутся, может, мы с этого конца недругов наших и потесним? За отцом духовным кто только не пойдет…
— Да ведь и бояре рук не сложат…
— Ну, тут уж наперегонки придется, владыко, кто первый.
— Понимаю, все понимаю, Борис Федорович, да нрав-то у меня боязливый, нерешительный. Меня всяк запугать может, с толку сбить.
— А вот тут ты уж о жизни своей, владыко, подумай, как ее вести, как скончать собираешься — в славе ли и в почете, или в ссылке, а то и в темнице, в цепях да в сырости. И чем скорее за дело возьмешься, тем лучше. Пока Романовы-то не очнутся. Лишат они меня вместе с Думой правительского сана, тогда что? Чем я тебе помогу? Как от беды неминучей спасу? Полно, полно, владыко, благослови меня, да и отправляйся на свое подворье с Богом. Мне ведь еще, знаешь, сколько сделать потребуется, чтобы в Новодевичьем ещё темным временем оказаться.
С одним фонарем возок патриарший до ворот люди проводили. Больше нет огней на годуновском дворе. В тереме все оконца что ни день с сумерками войлоками заволакиваются: ни к чему людишкам на глаза попадаться. На боярынину половину Борис Федорович один пошел — от паробка отказался: дорогу знает. С женой на особенности говорить надо. Прислуги не всполошить бы раньше времени.
— Марья Григорьевна! Марьюшка! Это я. Ишь, как прижухла — в темноте не разглядишь. С делом я к тебе неотложным, боярыня моя. Быстрехонько одевайся, деток одень потеплее да в возок — едем мы немедля.
— Сейчас? На ночь глядя? Ох, Борис Федорович! Случилось что?
— По дороге потолкуем. Детям скажи, к государыне-иноке в гости собираемся. Вещей, рухляди особой не бери. Прислуга, что надо, позже довезет. Чай не дальний свет.
— А государыню-иноку упредил? Аль сама тебе приглашение прислала? Неужто гневаться перестала? Захворала, что ль?
— Не упредил. И упреждать не стану. Тебе одной, Марьюшка, поведать, как на духу, могу: боюсь, не примет.
— А коли приедем, куда деваться, так что ли?
— Так, Марьюшка, умница моя, так. Небезопасно здесь стало. Владыка только что заезжал…
— Слыхала. Недолго погостил.
— Какое гостевание! Сказал ему, что делать без меня надобно.
— Одного оставляешь, Борис Федорович? Не справится он ни с чем, где ему! От страху-то так во все беседы с мокрым лицом и стоит, обтираться не успевает. А тут — один!
— Уж это как Бог даст, Марьюшка. Кликни Пелагею, чтоб детей собирала. Да сама, сама-то что накинь. Морозно сегодня.
— К детям сама пойду. Негоже мамке все растолковывать. Федор Борисович мал-мал, а все с полуслова поймет. Ксеньюшку бы не испугать. За нее боязно.
Пошла моя умница… Поди каптану уже заложили. Кучерам сказал, чтобы ехали будто с пустой. Кто увидит, подумает царицына карета. Может, и верхового впереди не пускать. Пусть сзади робята скачут — кто догадается, что семейство боярское везут. Оконца не открывать — велел Елисею ремешки затянуть.
Вот только — как Арина. Не отказала бы. Приютила. Сама поймет — куда нам с детьми деваться, где убежища искать. Ни до какой деревни не доскачешь. А и доскачешь, с Москвой навеки проститься придется. Все насмарку пойдет. Нет, только не это! Ни от чего не отступлюся! На своем до конца стоять буду! Ненавидят? Пусть ненавидят! А кто царей любит? У кого сила, того любить и нужды нет. Была бы власть, тогда и обманывать себя любовью-то нечего. Нет ее слаще. Не идет в руки? Еще поднатужимся, еще мозгами пораскинем.
— Борис Федорович, деток я уж в каптану усадила. Разоспались оба, в толк не возьмут куда да зачем ехать надобно. Ксеньюшка и в каптане умащиваться стала поспать.
— Вот и славно. Идем, Марьюшка. Крестное знамение положим, да и в путь. Бог даст, обойдется. Бог дает, еще вернемся сюда-то…
— Надежа ты моя, Борис Федорович, ни во что в жизни, акромя тебя, не верила. Ни во что…
Семнадцатого февраля, на Федора Тирона, сороковины изошли. Владыка Иов слово сдержал — собрал народ на Патриаршьем подворье. Оно и раньше приходские попы не дремали. Все и вся толковали, нельзя государству Московскому далее без государя оставаться. Могут татары заявиться. Глядишь, Литва подойдет. Торопиться надо. А о ком ином толковать, как не о боярине Годунове. С детских лет при царском дворе. Все порядки-обычаи, как свои пять пальцев, знает. Делами всеми ведал. Что теперь-то греха таить, прост был разумом покойный государь — вместо него шурин царский всей державой управлял. Плохо ли было народу московскому в тишине да покое?
Да вон еще сам государь Иван Васильевич Грозный ему одному царство мыслил отдать. За него одного не беспокоился. В завещании ничего не написал? Так завещание бояре, известное дело, подменили. Нешто от них правды дождешься! Дмитрий Иванович Годунов при Грозном постельничим был — ему ли не верить! Сказывает, посещал государь боярина Бориса в болезни. Около его ложа так и показал три перста в том разумении, что трое у него детей и все одинаково ему дороги: Федор Иоаннович, боярин Борис Федорович и царица Арина Федоровна. Один ли видел? Зачем один — и другие были, да к нашему времени все перемерли. Дмитрий Иванович Годунов один в живых остался. Сказывают, те же три перста и покойный Федор Иоаннович перед кончиной показывал, будто завет отцовский вспоминал, на боярина Бориса как на преемника указывал.
Если кто и сомневался, патриарх всех утишил. Речи сбивчивые выслушал милостиво. На следующий день повелел всем поутру собираться у Успенского собора — шествием в Новодевичий монастырь отправляться, боярина Бориса Годунова на царство просить. Расписал, кому за кем идти, придя в монастырь, как становиться, как вопить начинать, коли нужда будет. У кельи царицы Александры — тем, что познатнее да почище, всенародному множеству — за монастырем. А вопить бы не переставаючи.
И все равно замешкался патриарх. На следующий день не получилось. Между тем и Боярская дума всполошилась. Собралась. Не один день толковала. Постановила боярам на красное крыльцо выйти и новую волю народу объявить, чтобы ей, думе Боярской, народ начал крест целовать. Дьяк Василий Щелкалов уж на что речист — все объяснил. Что нет теперь старого крестоцелованья. Нет и обязательства старому правителю — боярину Борису Годунову повиноваться. Народу же московскому выгоднее боярам присягнуть. Всем боярам скопом. Надо бы людишкам и денег подкинуть, но и тут заспорили бояре — кому раскошеливаться. У Годунова все куда проще: мошну собственную для себя же и развязывает, не жалеет.
Не поняли бояре: все народ московский смекнул. Коли не может Дума меж собой столковаться, какие уж тут законы, какой порядок наступит? Повременить лучше. Обождать. Пока присматриваться собрались, Годунов к Иову гонца за гонцом посылал. Уговаривал. Торопил. Где и страху нагонял. Что из того, что Боярская дума наотрез отказала ему в избрании? Зато людишек у Патриаршьего подворья можно за Земское собрание выдать. На них опереться. Только бы без промедления в Новодевичий монастырь шли. Только бы громче об избрании Бориса Федоровича молили.
Двадцатого февраля собрались земские. Тронулось шествие к Лужникам. Меньшее, чем Борис Федорович рассчитывал. Не сумел Иов! Не сумел! А когда приступили к кельям царицыным, Борис Федорович с крыльца на толпу жидкую поглядел и отказом ответил. Наотрез отказался. Со слезами клялся, что никогда на превысочайший царский чин и в мыслях не посягал. Что лучше, жену и детей осиротив, в монахи уйдет. Потому, мол, сюда, в Новодевичий, и переехал. Верно рассчитал: не столько людишек, сколько попов напугал. Придумали, что сделать.