не пришлось ввести в думе чин мечника — носителя царского меча и назначить им Михайлу Скопина-Шуйского. Несмотря на его двадцать лет…
— Это правда, Янек? Пан Адам Вишневецкий…
— В Москве, ваше-величество.
— Какая неслыханная дерзость! Он даже не соизволил заручиться моим согласием на этот приезд!
— Это было бы не в его характере, ваше величество.
— Ясновельможный пан забывается. Явиться во дворец московского царя без приглашения!
— И достаточно настойчиво добиваться аудиенции.
— Настойчиво, для Вишневецкого, значит, с криками и шумом.
— Именно так, ваше величество. Если бы не казаки, которые охраняют вас, он бы ворвался в царские покои.
— Ты думаешь, жолнежи…
— Они бы просто растерялись. К тому же пан Вишневецкий знает секреты обращения с ними. А они знают, что им придется возвращаться в Край и, не исключено, на его земли.
— А казаки, наоборот, наверно, захотели проучить ясновельможного пана. От них можно и этого ожидать.
— Ваше величество, они были настолько пьяны, что вряд ли толком понимали, кого вытолкали взашей. Пан Вишневецкий надолго запомнит московский прием. И тем не менее — тем не менее, осмелюсь заметить вашему величеству, разговор с паном Вишневецким неизбежен.
— Он приехал с новостями из Самбора? От Мнишков?
— Нет, его привела страсть к деньгам.
— К деньгам? Ничего не понимаю. Я ничего ему не должен.
— Пан Вишневецкий утверждает, что тем не менее он истратил на нужды вашего величества несколько тысяч собственных рублей.
— Каким образом? Это полная несуразность. Я вообще не стану объясняться с ним на подобную тему. Что это за торговля!
— К сожалению, он не только не первый, ваше величество. Скорее всего и не последний. Мухи всегда слетаются на запах меда.
— Навозные мухи.
— Всякие. Но пан Вишневецкий обладает определенным влиянием в Крае, и ссора с ним может повредить отношениям двух держав.
— Ты становишься дипломатом, Бучиньский. Или — или Вишневецкий нашел путь к твоему сердцу.
— Он мне глубоко безразличен, ваше величество. И именно поэтому мне кажется, что существует способ избавить вас от назойливых и необоснованных притязаний.
— Какой же? При настырности ясновельможного пана и его вечно худом кармане?
— Не соизволит ли ваше величество отослать пана Вишневецкого к боярам? Пусть он попытается им доказать свои права и что бы то ни было получить от них. В отказе можно не сомневаться, а у вашего величества будет основание развести руками.
— Няню! Пестунка моя! Что это — уже запрягают?
— Запрягают, горлиночка моя, давно запрягают.
— Что ж не будила раньше? Как это я так заспалась?
— Какой же грех в том, Марыню. Сон человеку — лучший друг. Лучшего не бывает. Он и свой срок знает. Спишь, значит, так и надо.
— Какое надо! Москва же ведь скоро. Конец пути нашему.
— Говорят, скоро.
— Не радуешься, няню? Не устала еще от езды этой несносной?
— Устала. Как не устать. Годы мои не те, чтоб в такой дальний путь пускаться. Бока-то все так и ломит, так и ломит.
— Так чего ж не радуешься?
— Не знаю, горлиночка, надо ли радоваться-то.
— Да ведь ты же со мной, няню, останешься. Как бы это было, чтоб пестунка свою выхованку в чужом краю кинула.
— Никогда не кину.
— Сама ты не своя, няню. Который день примечаю. Вон и сейчас, гляди, кофий на туфельку мою плеснула. Не бывало с тобой такого. Нездоровится тебе?
— Здоровье — оно разное бывает. Телом человек, может, и крепок, а вот сердце… Горлиночка ты моя, Марынечко…
— Няню, вижу, сказать мне что-то хочешь. Так говори, пока одни. Там дальше народу столько набежит, словом на особенности не перекинешься. Говори, говори, пестунка, что тебя гнетет.
— Марынечко, кохана… Из Москвы тут люди приезжали…
— Что ни день приезжают.
— Верно. Вот и болтали в харчевой палатке разное. Нужно ли тебе про то знать, нет ли, мне, старухе, не разобраться.
— Мне все знать надобно. Все! Сама знаешь, край чужой, непонятный. Люди… не знаем мы, какие они.
— То-то и оно. Болтали приезжие, будто супруг твой, государь Московский… Не знаю, Марынечко, может, и от злобы клевещут….
— Что о царе Дмитрии говорят? Опять о его рождении? Так и слушать не стану. Ничего не нужно мне — все сама до конца решила.
— Не о рождении, Марынечко, а то, что — ой, прости мне. Боже, смелость мою, прости мне грех мой тяжкий противу горлиночки моей! — что взял царь Дмитрий себе… любовницу.
— Как любовницу? Кто видел?
— Все видели. Живет будто бы во дворце с ней, ни от кого не скрываясь. Ночи напролет у нее, да и днем за стол королевский сажает, почести всяческие оказывает.
— Ты с ума сошла!
— Лучше бы и впрямь рехнулась старуха. Только они обо всех подробностях толковали. И как одевает ее царь Дмитрий, какими словами ласковыми называет. Что ни минута, за руки берет, в глаза глядит — насмотреться не может.
— Нет, нет! Напутала ты все. Сей же час людей мне тех позови! Сама допрошу, сама все вызнаю!
— Каких людей, горлиночка моя, каких людей? Кто ни приедет с Москвы, тот и рассказывает. Всех созвать, — вече соберется.
— И мне никто ничего!
— А как тебе сказать, Марынечко? Кто злые вести разносить согласен? Это уж я, старая, решилась, чтоб тебе там, в Москве, полегче бы было. А то так, невзначай…
— Так ведь эти же люди мне от царя Дмитрия вести да письма привозили, поклоны и подарки присылали?
— Что ж, такого на белом свете не бывает? Поживешь, горлиночка, и не такому дивиться будешь.
— А отец? Отец знал?
— Как мне за ясновельможного пана отвечать, сама подумай. Чай, рядом пан Ежи — сама и спроси, а чужих, на мой разум, не тронь. Звон один на всю округу пойдет. Тебе же тяжелей станет.
— А ты что думаешь, знал ли или в хмельном угаре никого и не слушал? Все едино ему, что с дочерью родной станется?
— Сказала, не знаю, да и знать не хочу. Ни к чему мне. Ясновельможный пан как всякий пан — на душе его сколько дел таких быть может. Может и не замечать. Мол, приедет супруга, тогда и разговор другой будет, али сам царь угомонится. Где мне в рассуждения панские входить.
— Говоришь, и он…
— Да неужто покуда пани воеводина на сносях, на последних неделях, али хворает, ясновельможный пан себе в удовольствиях всяких откажет. Тут уж, горлиночка, делать нечего и спрашивать тоже. Одно расстройство в семействе множить.
— Няню, да ведь царь Дмитрий как меня о руке просил! Какие слова говорил, ангелом небесным называл, только бы слово ему дала, только быть его супругой согласилась.
— Горлиночка моя, так ведь то когда было! Сам Димитр царем не был и станет ли когда, не знал. Ты тех времен с нынешними не равняй. Теперь-то он царь, а ты царица.
— Царица, когда в моей опочивальне московской…
— А ты поразмысль, поразмысль, Марынечко. Знаешь, как присловье наше говорит, знать-то, баба, знай, а горшки в печи бить не начинай. Может, других купить и не удастся.
— Пане Боже! Сколько же я себя корила, что не полюбила Дмитра! Сколько обетов давала постараться его полюбить! Верила, получится. Верила…
— Верить в одного Господа Вседержителя нашего надо, Марыню, а люди — что ж, люди: они перед Его светлым ликом все грешники, все на Страшном суде каяться будут. И мы с тобой, горлиночка моя, и мы тоже.
Дотерпеть. Только бы до ночлега вечернего дотерпеть. Раньше пана Ежи Мнишка одного не застать. Кругом люди. Орут. Веселятся. Жрут. Господи правый, сколько же жрут. Если всю Московию проехать, голод повсеместный наступит. О царице и не вспоминают. Свои дела решают. Дамы придворные, как ненароком застанешь, о землях толкуют, кому какие и где у даря просить. Ни одна не позаботится. Не боятся ничего. Жадные. Корыстные. Глаза, что весы ювелирные, каждый камень, каждый бриллиант взвешивают, чуть что не на свет просматривают. Им все равно. Не столько о мужьях — родных семействах думают. Потому и в путь пуститься решились. Не больно перед Мнишками стелились, зато теперь…
Оттепель… В который раз. То завьюжит, льдом дорогу прихватит. То дождем со снегом брызнет. Колеи до краев нальет. Каптана как лодка какая бултыхается.
С лица, что говорить, совсем спала. Никакие румяна помогать не стали. Куафер только головой качает: отдохнуть бы вам, ваше королевское величество, следовало. Сама хотела передохнуть. А теперь? Спешить? Или задержаться? Делать-то что?
Винищем пахнуло, как из бочки какой. Не иначе ясновельможный пан отец пожаловал. Его голос. Хохочет. Шутки шутит. Фрейлину какую-то прижал. Нет, Теофила пискнула — руки у воеводы крепкие. Только теперь подумала: ни одной девки не пропустит, к дамам и то ластится. И не кроется ни от кого: я, мол, старый, отец вон какого семейства, мне, мол, все дозволено.
Теофила снова пискнула: «Ясновельможный пан, никак не велено без доклада». — «Вот мы с тобой вместе и доложимся ее королевскому величеству».
— Вот и остался нам один день пути, ваше королевское величество. Всего-то один день до вашего престола, до вашей столицы!
— Отец…
— Что — отец?
— Ты слыхал, место царицыно во дворце московском уже занято.
— О чем говоришь, Марыню?
— Любовница там у московского царя.
— Грех да беда у кого ни живет. Дворец тут ни при чем.
— При чем, ясновельможный отец, еще как при чем. Царь Дмитрий полюбовницу свою во дворце держит, за стол царский что ни день сажает. Ночей своих с ней не кроет.
— А что не говорил я тебе, королевское твое величество, не надо было столько времени с рухлядью своей возиться? Парижскими да итальянскими портными головы всем морочить. То у нее одно платье не готово, то туалет большого выхода не к лицу получился! Заждался царь — без бабы и царю никак нельзя.
— Что отец говорит? А король Зигмунт? Наш нынешний польский король? Сам в грех не впадает и другим не дает. Семью выше всего на свете ценит.
— Нашла с кем сравнить! Да если Зигмунт раз в год к королеве в спальню прибудет, во все колокола звонить надо — чудо какое свершилось!