ле-маскараде» в Ла Скала. Я настаивала, чтобы она признала, что ты величайшая артистка. У нее было письмо, которое написал ей Баттиста, с довольно лестными отзывами в адрес ее отца. Я сказала ей, что меня нимало не интересует, что написал Баттиста; я точно знаю, что ты величайшая артистка и покорительница сердец из всех, кого я когда-либо знала. Твоя «Травиата» в Нью-Йорке их ошеломит, почти все билеты уже проданы. Самые дешевые разлетелись как горячие пирожки. Я дала несколько интервью, в частности одно «Космополитен Магазин» о тебе, после того как главный редактор пообещал опубликовать в точности то, что я написала. Я повсюду говорю и повторяю, что мы виделись всего несколько недель там и сям и что у тебя нет ни друзей, ни привязанностей, за исключением твоего мужа. Теперь это вполне ясно, так будет проще для нас обеих. Посылаю тебе и Баттисте мои наилучшие пожелания и поздравления с Рождеством и Новым годом. Я всегда думаю о тебе с любовью и нежностью, Мария. Будь здорова, пой великолепно, и да благословит тебя Бог[177].
1958
Колин Дж. Бишофф – по-английски
Дорогая миссис Бишофф,
У меня нет слов, чтобы поблагодарить вас за ваше очаровательное письмо.
Это правда, что жизнь у меня нелегкая и на моей дороге часто попадаются большие камни, которые иной раз грозят упасть на меня и раздавить, но Бог так велик, что мне всегда удается перепрыгнуть через эти препятствия, которых, после двадцати лет карьеры, преданного служения и славы, не должно было бы быть.
Но у каждого из нас своя судьба, и мы должны извлекать из нее лучшее. В конце концов, моя судьба поистине чудесна. Особенно мой муж. Это главное для меня. Личное счастье, дарящее большое богатство души.
Простите меня, что немного раскрылась, но ваше письмо было очаровательно, и я благодарна вам за него.
Майклу Карфора – по-английски
2 января 1958
Спасибо, дорогой Майкл Карфора, за ваше любезное письмо. И надеюсь, что в этом сезоне у меня все сложится хорошо. Молитесь, прошу Вас, за вашу бедную Марию.
Искренне,
По-итальянски
Милан. 14 января 1958
Печальнейшему вечеру во всей моей карьере предшествовали знамения самые прекрасные: а это много значит для людей суеверных (коих немало среди театральной братии), в любой мелочи умеющих отыскать приметы счастливые или же несчастливые. И все-таки, будь я даже давно привычной к подобным знакам «предостережений судьбы», – а ведь на сей раз они действительно были, притом неблагоприятные, и даже очень неблагоприятные, – то я никогда, нет, никогда не могла бы даже и представить себе ту волну насилия и жестокости, какой подверглась после спектакля 2 января, столь прискорбно прерванного.
Меня буквально линчевали. Газеты, не только в Риме и во всей Италии, но еще и в Европе и Америке, за немногими исключениями, тронувшими меня как раз тем, что оказались в таком редком меньшинстве, на день, два, три совсем забыли о событиях международной политики, обо всех нескончаемых несчастьях, терзающих бедное человечество, и решили сохранить первые полосы и колонки самых подробных новостных отделов для моего злополучного имени, набранного самым жирным шрифтом. Случился подходящий момент, чтоб втоптать его в грязь. Благоприятный случай заставить меня дорого расплатиться за годы успехов. Ах, вот она какая, эта женщина, которой удалось так высоко вспорхнуть в музыкальном мире благодаря одному только своему голосу? И что же можно придумать забавнее, нежели раздавить ее и растоптать в тот самый миг, когда голос у нее вдруг пропал, когда она уже не в силах заставить слушать себя и не способна защищаться; что может быть уморительнее, чем добить ее из милосердия, как обычно и поступают с существом вредоносным, а теперь еще и смертельно раненным?
Я не держу обиды на журналистов – они лучше меня знают, какой жестокости подчас требует их работа; к тому же, что ни говори, а ведь я и сейчас пишу в газету, которая, несмотря на все случившееся, великодушно предоставила мне свои полосы. Я не держу обиды и на все эти компании юношей и девушек, несколько дней стоявшие у входа в мой римский отель, освистывая не артистку, которая плохо пела (я предпочла бы не петь совсем), а больную женщину, которая пыталась перекричать оскорбления, требуя во всеуслышание, чтобы ей позволили пройти свой путь к исцелению. Нет. Я сержусь только на саму себя: ибо меня после всего этого постигло бесконечное разочарование; ибо доселе я еще не знала, что большинство предпочитает искусству ремесло, а искренности – коварство и лицемерие. Я сержусь на себя, потому что я всегда настаивала – и буду настаивать с Божьей помощью и далее – что музыкальный театр есть не просто «ремесло», а искусство, достойное самого большого уважения, и такой театр есть то, ради чего я живу. Я сержусь, да; но мне уже слишком поздно менять собственный характер. Я по-прежнему та же самая Каллас, разумеется, пережившая горький опыт.
А начиналось все хорошо, если не сказать – превосходно. Я приехала в Рим в вечер Святого Этьена [26 декабря] и в полдень следующего дня пришла в театр и начала репетировать. Я была счастлива, что снова, спустя некоторое время, оказалась в Риме; это я особенно хочу подчеркнуть – поскольку среди множества глупостей, прочитанных мною за эти последние дни, я наткнулась даже на то, что якобы выступление в Римской опере я считала «падением». Да как же так? Я довольно долго, еще с 1950-го, пела в Римской опере; часто мною руководил такой великий музыкант и мой большой друг, как Туллио Серафин; именно тогда и в последующие годы я спела там «Норму» (в двух разных постановках), «Парцифаля», «Турандот», «Пуритан», «Тристана и Изольду», «Лючию», «Травиату», «Медею», «Трубадура», «Аиду», в целом не менее шестидесяти спектаклей; и многие мои вечерние выступления в Римской опере – из числа тех, что доставили мне превеликое удовлетворение в моей артистической карьере. Как же мне относиться к объявленной на 2 января «Норме», если не как к вновь представившемуся счастливому случаю показаться публике, доставившей мне столько радости?
28-го числа мы весь день неустанно репетировали. Я была весьма довольна собою, даже когда ближе к вечеру почувствовала легкую боль в горле. Все это время Федора Барбьери, которой предстояло петь партию Адальжизы, пролежала в постели с гриппом, и ее заменяла Мириам Пираццини. Следовало проявить осмотрительность: поэтому большую часть дня 29 декабря я провела у себя в номере, отдыхая. На следующий день чувствовала себя хорошо: вечером накануне генеральной репетиции я спела, и голос был в прекрасном состоянии. Все шло к лучшему.
В последний день года – генеральная репетиция. Я пела в полный голос, так самозабвенно, что маэстро Сантини добродушно посоветовал мне не выкладываться до такой степени, но я его не послушалась: прежде всего потому, что никогда не соглашалась с тем, что на генеральных репетициях можно петь иначе, чем по ходу представлений; а еще потому, что я очень люблю этот персонаж – Норму – и слишком глубоко чувствую ее драму, чтобы не «проживать ее» всеми своими вокальными данными каждый раз, на любом исполнении оперы, акт за актом, с начала и до конца. Генеральная репетиция окончилась всеобщим удовлетворением. Я ушла в свою ложу – промороженную, поскольку театр несколько месяцев простоял запертым и пустым. Там были сквозняки, сквозь множество щелей ложу продувал холодный ветер. Вдруг меня пронизала дрожь – это были первые симптомы хрипоты. Была половина девятого вечера. Я побежала в телестудию, где должна была спеть «Каста дива» для передачи, транслировавшейся на всю Европу. А потом, дорогие друзья мои – нет, я отправилась не отплясывать всю ночь, как написали многие газеты; я с удовольствием откупорила бутылочку в обществе своего мужа и еще нескольких друзей, чтоб отпраздновать наступление нового года; то же самое, уверена, в этот час делали большинство смертных. В час ночи я уже была в постели и спокойно проспала до 11 часов утра. Встав утром, я раскрыла рот: из него не исторглось ни звука, ни слова. Я стала совершенно беззвучной, онемела. Мой голос пропал. А «Норму» объявили на следующий вечер, и все билеты были проданы: люди предвкушали, что придут послушать «саму Каллас». Я вдруг почувствовала, как меня охватывает ужас.
Вспомните же: это было первое января, первый день нового года. Все на каникулах, даже в театре никого. В 13 часов мой муж с большим трудом нашел врача, и тот предписал мне накладывать компрессы на горло, чтобы уменьшить воспаление, уже явно усилившееся. Я поневоле подчинилась этой пытке и продолжала так с полудня до наступления вечера. После ужина наконец приехал Сампаоли, художественный руководитель театра, которого удалось предупредить. «Ну, как ты?» – спросил он у меня. «Больно. Несомненно, для вас, именно для вас лучше будет кем-нибудь меня заменить. Да ты и сам слышишь, в каком состоянии мой голос». «Заменить тебя? Вот сказанула! И кем же? К тому же тебе известно: люди заплатили, чтобы послушать Каллас, тут ничего капитального уже не исправишь, ты должна петь».
И мне пришлось петь. До выхода на сцену оставалось только двадцать четыре часа: я выпила снотворное и погрузилась в небытие. И проспала двенадцать часов подряд. Проснувшись (и сразу же опять почувствовав, какой ужас меня ждет), я попробовала заговорить. И вдруг – как во сне: я запела! Голос, мой голос был готов петь, полнозвучно, и я полностью им владела! В порыве радости я соскочила с кровати; стала воображать, какой прекрасный вечер у меня впереди; и посвятила оставшееся время тысяче маленьких приготовлений, обычных для певицы, готовящейся выйти на сцену. В два часа пополудни я пообедала, и еще часочек отдохнула; и тут поняла, какой иллюзорной была моя надежда и сколь мимолетной – моя радость. Голос опять пропадал. Теперь, постфактум, я знаю, что произошло в тот день. Многочисленные компрессы ненадолго погасили воспаление горла; но не исцелили основную причину болезни: бронхит, не поддающийся излечению за столь короткий срок. И вот за оказавшими временную помощь средствами последовала потеря голоса, и мне становилось все тревожнее. Так начался полдень 2 января, до сих пор остающийся одним из самых грустных дней всей моей жизни. Заменить меня? Невозможно. Объявить о переносе спектакля? В нашем случае это было нелегко: речь шла об открытии сезона, да еще в присутствии главы государства. Не лучше ли выпустить на заранее проигранную битву одну-единственную певицу, хотя есть немало других, и пусть она споет как может, рискуя репутацией, завоеванной за столько трудных лет ее карьеры; не лучше ли, чтобы эта Каллас спела абы как, ведь при любых обстоятельствах это лучше? Ведь, как ни крути, а всем известно, что большинство людей приходит в театр главным образом чтобы покрасоваться в антракте, дефилируя по коридорам, и побахвалиться собственной элегантностью! Так думали многие. А я следила за стрелками часов, которые двигались так неумолимо, пробуя петь голосом, то и дело срывавшимся, и чувствовала, как страх полностью овладевает мной. Пожалуйста, не забывайте и о том, что я женщина.