Мария Каллас. Дневники. Письма — страница 45 из 97

Меня прозвали «тигрицей» не только из-за той страсти, с которой я стараюсь воплощать самые драматические характеры, но еще и потому, что один музыкальный критик, который меня знает, а я его уважаю, Эудженио Гара, в одной своей статье обо мне вспомнил пословицу: «Оседлавшему тигра не следует слезать с него». Так вот – те, кто потом прозвал меня «тигрицей», не поняли смысла пословицы. Тот «тигр», которого удается оседлать артисту, – это тигр успеха, вместе с тем энтузиазмом, какой вызван успехом; и чтобы довершить понимание смысла пословицы, тигр – это не певец, а именно публика, которая испытывает энтузиазм и создает успех. И в тот вечер, 2 января, «тигр» вошел в роскошный и устрашающий театр, пока я была в своей ложе, уже готовая к выходу на сцену, загримированная и почти безголосая. Чтобы держать «тигра» (продолжая эту аналогию) под контролем, надо взять ружье на изготовку. С моим оружием – голосом – мне это удавалось. Но в тот вечер я оказалась безоружной. Тогда я выпила хинина[178], и потом мне сделали стимулирующую инъекцию, введя один из тех препаратов, о которых говорят, что он способен «воскресить мертвого». Я чувствовала себя боксером, ослабевшим перед решающим матчем, и воспользовалась тем средством, какое предписывают некоторым лошадям – те должны выиграть бега, а потом, несомненно, падут.

«Norma viene: le cinge la chioma, la verbena ai misteri sacrata…»[179] – уже пел хор. И я вышла на сцену с отвагой отчаяния. Это был зов о помощи. Я начала: «Sediziose voci…», а потом «Voci di Guerra»[180], в которых си-бемоль, ля-бемоль и соль, ноты центрального регистра: я услышала сама себя и подумала: господи боже. «Центр» уже совсем пропал. Оставалось надеяться, что остальные ноты окажутся повыносливей. Я пела «Каста дива» и под конец разозлилась на тех, кто аплодировал мне: потому что это была не моя «Каста дива», и я не хотела аплодисментов. Потом я спела кабалетту, более или менее нормально, с ужасным напряжением, со всей возможной техникой, и наконец ушла со сцены. И кончено, иначе и быть не могло, только так. На сцене еще пели завершающий акт дуэт Адальжиза и Поллион, но я уже приняла решение и за кулисами еще раз повторила: я не буду петь. Опустился занавес. Все пришли за кулисы, чтобы уговорить меня выйти на сцену, и вытащили меня против моей воли – ибо я слишком высоко ставлю искусство само по себе и знала, что не заслуживала аплодисментов. А люди аплодировали, и я с болью подумала: «Теперь мне надо вернуться к себе, немедленно». И после этого заперлась в своей ложе.

И тогда-то пошла ко мне целая процессия тех, кто хотел убедить меня продолжать. «Да пой же, пой так или сяк, спой как угодно, нельзя же просто взять и выгнать людей отсюда. Подумай, что в зале президент республики, вспомни, сколько артистов пело и с мигренью, с температурой, и с вывихом лодыжки». Но я всем отвечала: нет. Правда, что петь можно и с температурой, петь можно и с больными ногами, и даже со страшной головной болью. Но невозможно петь, если нет голоса. Например, если вы ударите пианиста по голове, ему будет немыслимо больно, но играть-то он сможет; а попробуйте лишить того же пианиста рук и посадите его перед клавишами, вот и поглядите на него тогда.

В театре действительно присутствовали и президент республики, и донна Карла. Главе государства, еще в Милане удостоившему чести посетить меня и сказать комплименты, я отправила письмо, где выразила глубочайшие свои сожаления. Сделать нечто большее выходило за рамки моей компетенции. Если руководители театра, когда я сразу заявила, что продолжать не стану, не предприняли всего необходимого, чтобы предупредить главу государства в надлежащей и подобающей форме, это касается исключительно руководителей театра. Но я не оскорбляла Джованни Гронки. Разумеется, в те минуты я помнила, что в театре присутствовала и еще одна фигура, достойная самого глубочайшего почтения, и ее имя значилось на афишах: Винченцо Беллини. И именно дабы соответствовать требованиям, зафиксированным в правилах, я не могла нанести столь тяжкий ущерб этому великому музыканту, прокряхтев остававшиеся акты «Нормы», вместо того чтоб их спеть. Вот почему в тот вечер 2 января в Римской опере был представлен только первый акт «Нормы»; представлен без совершенства, если угодно, но вполне корректно. А другим актам не было нанесено никакого ущерба.

В отель я вернулась с температурой 38. На следующий день поняла, что мое поругание началось, притом с неслыханной яростью. Но я при этом не крыла на чем свет стоит ни публику, ни институции, не выступала против главы государства, не посягала на быт и правила итальянского оперного театра: я просто болела бронхитом. И вспоминала слова из «Травиаты», слова моей Виолетты, которые Верди положил на такую горькую мелодию: «И вот для отверженной, единожды павшей, потеряна всякая надежда снова возродиться! Пусть даже Бог окажется к ней снисходительным – но человек будет безжалостен!» Я решила больше никогда не петь.

В последовавшие за этим дни много чего произошло. Меня заваливали телеграммами с выражением солидарности, из Италии, Европы, Америки; приходили письма от друзей и просто анонимные: все такие трогательные, полные сочувствия и восхищения. Весь номер был завален пышными букетами цветов, звонили знаменитости; волнующие знаки внимания оказал мне маэстро Гваццени, такие дорогие коллеги, как Джульетта Симионато и Грацьелла Шьютти, и столь достойный человек, как Лукино Висконти, с которым я когда-то вместе работала. Паоло Монелли[181], даже после шуточного «суда», через газету «Стампа»[182] преподнес мне идеальный букет роз, который мне было безмерно приятно получить. Обо всех, даже тех, кого мне не сразу удалось вспомнить, я думала с признательностью. А донна Карла Гронки, дама, которая по-настоящему любит музыку и чья душа знает цену радостям и страданиям, какие нам приносит жизнь, сказала моему мужу о случившемся со мною злоключении слова, глубоко меня тронувшие.

А когда бронхит начал отступать под напором лекарств – зарубцовывалась и рана, нанесенная душе моей. Вот тут я и почувствовала где-то глубоко внутри невыразимую радость, что голос ко мне вернулся, мой голос. Потому что голос – это не просто звук, наполненный эмоциями.

Этим-то голосом, на несколько дней меня покинувшим – что случалось и может случиться с любым певцом в мире, – а теперь снова моим, я буду продолжать петь, пока Бог дает мне силы для этого: со всем смирением перед искусством и с бесконечной признательностью тем, кто в трудную минуту меня не оставил.

Мария Менегини Каллас.


Неизвестной – по-английски


Нью-Йорк, 16 февраля 1958


Дорогая подруга!

Не могу даже высказать, столько благодарственных слов, скольких заслуживает ваше очаровательное письмо. Я знаю, что в этом эгоистичном мире живут и такие прекрасные люди, как вы. И слава богу, иначе жить было бы поистине ужасно.

От всей души,

Мария Менегини Каллас.

Рино де Читио – по-английски


Нью-Йорк, 16 февраля 1958


Дорогой Друг,

у меня очень часто спрашивали разрешение на создание «клуба поклонников Каллас» – но я всегда отвечала, что не могу лично к нему присоединиться. Только из-за моей скромности. Может быть, это трудно понять. Но если бы такие клубы создавались, я была бы счастлива – даже при том, что мне затруднительно дать на это свое разрешение.

Благодарю вас и желаю вам всего наилучшего,

Мария Менегини Каллас.


Герберту Вайнштоку[183] – по-английски


Милан, без даты, март 1958


Дорогой Герберт!

Спасибо за твои письма и всегдашние любезности. Я тут в Ла Скала как одержимая разучиваю «Пирата»[184] со смутным чувством разочарования. Эту вещь нельзя назвать первоклассной. Начинается с прелестнейшей темы, а потом вполсилы или вообще никак. Но в любом случае надо работать тем упорнее, чтобы и тут добиться успеха.

Относительно дат моих выступлений – боюсь, не смогу сказать ничего определенного. Ла Скала обладает дурной привычкой даже за десять дней не знать, когда состоится то или иное представление. Эта манера из самых оскорбительных и, помимо всего, совершенно издевательская. Еще одна причина, чтобы не петь здесь! Сейчас я знаю только то, что 9 апреля, может быть, дают «Болейн», а где-нибудь 15-16 мая «Пирата». Когда буду знать поточнее, напишу тебе.

Горячие дружеские чувства вам обоим, и молитесь, чтобы я хорошо выступила, ибо у меня есть только одно оружие, и это мое пение.

От моего мужа – наилучшие пожелания.

Мария.

ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО

по-итальянски


Милан, 12 апреля 1958


Меня попросили кратко описать мои впечатления от того особенного вечера, когда я вышла на здешнюю сцену[185], и вот они. Я буду краткой, очень краткой, поскольку считаю, что уже сказала обо всем, по крайней мере, высказала все то, что может и должен сказать артист о сцене театра Ла Скала: это сцена «особенная»! Самая знаменитая и самая трудная.

День мой начался прекрасно. Я проснулась в великолепном настроении, чувствуя себя в форме, и была счастлива оттого, что смогу вскоре подарить удовольствие самой дорогой моей публике, ибо именно этой публике я посвящаю, в истинном смысле этого слова, весь этот сезон, ощущая себя сполна вознагражденной ее любовью и уважением. Чего же было мне опасаться?