единоборствует со своей совестью. В глубокой усталости, в страшном смятениинаписаны эти строки, где все путается и мешается в каком-то отупении иизнеможении чувств – глупость и глубокомыслие, вопль души, пустая болтовня истон отчаяния, а черные мысли, как летучие мыши, шныряют вокруг, вычерчиваясумасшедшие зигзаги. То это лепет о незначащих мелочах, то страшным воплемпрорывается стон истерзанной совести, вспыхивает ненависть, но состраданиезаглушает ее, и неизменно поверх всего, широко разливаясь и пламенея, катитсябурлящий поток любви к тому единственному, чья воля тяготеет над ней, чья рукастолкнула ее в эту бездну. Внезапно она замечает, что кончилась бумага. Тогдаона продолжает писать на каком-то начатом счете, лишь бы дальше, дальше, вседальше, только бы этот ужас не задушил ее, не удавила тишина, цепляться за негохотя бы словами, за того, к кому она неразрывно прикована, – кандальник ккандальнику, кровь к крови. Но в то время как перо в ее трясущейся руке, словносвоей волею, летит по бумаге, она замечает, что все в письме сказано не так,как надо было сказать, что нет у нее сил укротить свои мысли, привести их впорядок. Она улавливает это будто другой половиной сознания и заклинает Босуэла– пусть дважды прочтет ее письмо. Но именно потому, что в письме, насчитывающемтри тысячи слов, отсутствует путеводная нить дневного сознания и разума, чтомысли, в нем путаются и кружат в каком-то смутном мелькании, – именно поэтомуоно становится своеобразным, единственным в своем роде документом человеческойдуши. Ибо здесь говорит не разумное существо, нет, в трансе усталости илихорадки здесь приоткрывается обычно недоступное взору подсознание, нагоечувство, сбросившее последний покров скромности и стыда. Явственные голоса исмутные подголоски, трезвые мысли и такие, которые она не отважилась бывысказать в полном разуме, сменяют друг друга в этой сумятице чувств. То онаповторяется, то противоречит себе, все хаотически волнуется и клокочет вкипении и бурлении страсти. Ни разу или, быть может, только считанные разыдоходило до нас признание, в котором духовное и душевное перевозбуждение вмомент совершаемого преступления было бы раскрыто с такой полнотою, – нет,никакой Бьюкенен, никакой Мэйтленд, никто из этих архиумников не мог бы с такимзнанием дела, с такой проницательностью, с такой магической точностью измыслитьгорячечный монолог смятенного сердца, ужасающее положение женщины, которая,совершая тяжкое преступление, не знает иного средства спастись от терзанийсовести, как писать и писать своему возлюбленному, стараясь потеряться,забыться, оправдаться и все объяснить, которая убегает в это письмо, чтобы вокружающей тишине не слышать, как бешено колотится в груди ее сердце. И снованевольно вспоминается леди Макбет; так же в развевающихся ночных одеждахблуждает та по темному замку, преследуемая и теснимая страшными мыслями, и,подобно сомнамбуле, выдает свое преступление в потрясающем монологе. ТолькоШекспиры, только Достоевские способны создавать такие образы, а также ихвеличайшая наставница – Действительность.
Как великолепно уже самое вступление, трогающее сердце до глубины, уже этотначальный затакт: «Я устала, меня клонит в сон, но я не могу не писать, покаесть бумага… Прости мне эти каракули, если чего не разберешь, пусть сердце тебеподскажет… И все же я рада, что могу писать тебе, пока все кругом спят, мне жевсе равно не уснуть, так рвется все мое существо к тебе, в твои объятия, жизньмоя, мой ненаглядный». С неотразимой проникновенностью рассказывает она, какбедняга Дарнлей обрадовался ее неожиданному приезду; кажется, видишь его передсобой, бедного юношу с еще воспаленным от сильного жара, еще не очистившимся отструпьев лицом. Все эти ночи и дни он лежал один-одинешенек и терзался мыслью,что она, которой Он предался душой и телом, так жестоко оттолкнула его ипрогнала от себя. И вот она здесь, его прекрасная, юная возлюбленная, эталасковая женщина снова у его ложа. Бедный глупец так счастлив, что не веритсебе: «а вдруг это сон», он так рад ее видеть, «что боится умереть от счастья».Минутами в нем, правда, вскипает недоверие, свербят незажившие раны. Всепроизошло так внезапно, что кажется просто невозможным, – и все же этомелкотравчатое сердце, как часто оно ни бывало обмануто, бессильно заподозритьстоль грандиозный обман. Слабому человеку сладко надеяться и верить,тщеславному – легко вообразить, что он любим. Понадобилась самая малость,чтобы Дарнлей растрогался и размяк – он снова ее раб и снова просит, как в ночьпосле убийства Риччо, прощения за все обиды, что он ей причинил. «Мало ли твоихподданных против тебя согрешило, и ты всех простила, а ведь я еще так молол. Тыскажешь, что не раз меня прощала, а я снова впадаю во все те же ошибки. Норазве не бывает, что человек в мои годы, послушавшись дурного совета, и второйи третий раз впадает во все те же ошибки, нарушает данное слово, но зато ужпотом, наученный горьким опытом, окончательно берется за ум? Если ты простишьменя, клянусь, я не заставлю тебя жалеть об этом. И мне ничего от тебя ненужно, только чтобы мы, как верные супруги, делили кров и ложе, а если ты незахочешь меня простить, лучше мне никогда не встать с этой постели… Бог видит,как жестоко я наказан за то, что сотворил себе кумира, и ни о чем не могудумать, кроме тебя одной…»
И снова письмо приоткрывает нам далекую комнату, погруженную в полумрак.Мария Стюарт сидит у изголовья больного и внемлет этому взрыву признаний, этимсмиренным клятвам. Пришло ее время торжествовать, план удался на славу, опятьона обвела вокруг пальца этого недалекого мальчика. Но ей слишком стыдносвоего обмана, чтобы радоваться, в самый разгар вероломных хлопот душит ееотвращение к совершаемой низости. Помрачневшая, пряча глаза, со смятеннойдушой, сидит она у постели больного, и даже Дарнлей замечает, что его милуюгнетет какая-то темная тайна. Бедный околпаченный дурачок старается – не правдали, гениальная ситуация! – утешить обманщицу, предательницу, он хочет вселить внее бодрость, веселье, надежду. Он молит ее остаться с ним эту ночь;злосчастный глупец, он снова бредит любовью и нежностью. Страшно чувствоватьчерез письмо, как слабый мальчик опять доверчиво льнет к ней, как он уже в нейуверен. Нет, он не может не глядеть на нее, безгранично наслаждается онвозобновленной близостью, которой так долго был лишен. Он просит ее своимируками нарезать ему мясо и говорит, говорит и выбалтывает по наивности все своисекреты, называет поименно своих дружков и соглядатаев и, ничего не ведая о ееотношениях с Босуэлом, признается в лютой ненависти к Мэйтленду и Босуэлу. И –да это и вполне естественно – чем доверчивее, чем самозабвеннее он выдает себя,тем больше затрудняет он этой женщине задачу предать его, беспомощного,наивного несмышленыша. Против желания, она растрогана, смущена легковерием,бессилием жертвы. Лишь величайшим напряжением воли продолжает она играть этупрезренную комедию. «Никогда я от него не слыхала более разумных и кроткихречей, и кабы я не знала, что сердце у него из воска, а мое не было бы твержеалмаза, ничей приказ, исключая полученного из твоих рук, не приневолил бы меняпобороть сострадание». Видно, что она уже не чувствует ненависти к бедняге,который тянется к ней воспаленным лицом, пожирает ее голодными нежными глазами;начисто забыла она все зло, которое глупый лгунишка ей причинил, ей от душихотелось бы спасти его. В порыве возмущения она всю вину возлагает на Босуэла:«Никогда бы я не пошла на это, чтобы отомстить за себя». Только во имя любви, иничего другого, совершит она столь мерзостный обман, употребив во зло детскоедоверие. Великолепно звучит ворвавшийся у нее вопль протеста: «Ты вынуждаешьменя к притворству, которое внушает мне ужас и отвращение, ты навязываешь мнероль предательницы. Но помни, если бы не то, что я хочу слушаться тебя во всем,я предпочла бы умереть. Сердце у меня обливается кровью».
Однако раб не может бороться. Он может только стонать, когда свирепый бичгонит его вперед. С покорной жалобой клонит она голову перед своим господином:«Горе мне! Никогда и никого я не обманывала, а теперь во всем покорна твоейволе. Намекни хоть словом, чего ты от меня хочешь, и, что бы со мной нистряслось, я покорюсь. Подумай также, не надежнее ли было бы прибегнуть ккакому-нибудь снадобью, он собирается в Крэгмиллер на тамошние воды и купания».Очевидно, ей хотелось бы измыслить для несчастного более легкую кончину,избежать грубого, грязного насилия; если бы она хоть в какой-то мерепринадлежала себе и не была всецело предана Босуэлу, останься в ней хоть каплядушевных сил, хоть искра моральной самостоятельности, она бы непременно – эточувствуется – спасла Дарнлея. Но она не отваживается на ослушание, так какстрашится потерять Босуэла и вместе с тем – гениальный психологический штрих,какого не придумать ни одному писателю, – страшится, как бы Босуэл не стал еепрезирать за то, что она согласилась на такую низость. С мольбой простирает онаруки, умоляя, чтобы он за это «не стал меньше уважать ее, так как он всемупричина». На коленях взывает она: пусть вознаградит любовью ее нынешние муки.«Всем жертвую я – честью, совестью, счастьем и величием, помни же это и неподдавайся на уговоры своего лживого шурина, ополчающего тебя против самойверной возлюбленной, какая у тебя когда-либо была или будет. И не гляди, чтоона (жена Босуэла) обливается лживыми слезами, а воззри на меня и на то деяние,на которое я иду против воли, единственно, чтобы заслужить ее место, радикоторого я готова попрать собственную природу. И да простит мне бог, и даниспошлет он тебе, бесценный друг, всякого счастья и без счета милостей, какихтебе желает твоя всеподданнейшая и преданнейшая возлюбленная, та, что надеетсявскоре стать для тебя чем-то большим в награду за свои муки». Тот, ктонепредвзятой душой слышит в этих словах голос измученного, исстрадавшегосясердца, не назовет несчастную убийцей, хотя все, что она делает в эти ночи идни, ведет к убийству. Ибо чувствуется: в тысячу раз сильней ее воли ее неволя,ее отвращение и протест. Быть может, в иные часы эта женщина ближе к