<…>
Возвращаясь к Н.В.М<акееву>, скажу, что до 1942 г. он почти безвыездно жил у себя в деревне, а с 1942 г. работает при Лувре, от Лувра же ездил в январе 1945 г. в Женеву. Здесь несколько торговцев картинами арестовано, многие оштрафованы за торговлю с немцами. Н.В. М<акеев> по-прежнему продолжает работать с Лувром. Да, у нас в квартире шесть комнат – если уж дело дошло до этого! Но эта не больше, чем было у Вас в Вашей парижской квартире, где Вы в четырех комнатах жили вдвоем: мы в шести живем втроем, из которых две отданы под контору. Вы пишете, что так как мы очень богаты, то нам решено не посылать посылок. Я не прошу посылок. Друзья, которым Вы и Ваш комитет посылаете, делятся со мной. Я не так самолюбива, чтобы отказываться от чая, шоколада, которых здесь нет. Я писала А.Ф. К<еренскому>: как десять лет назад, так и сейчас, я сама себе шью платья. В устах негодяя, который клевещет на меня, наш деревенский дом превратился между прочим в «шато». Тщетно Зайцевы уверяют его и его жену, что они по нескольку раз за эти годы жили в этом «шато» – он упорно твердит о том, что им показывали другое,и что, кроме того, мы купили дом в Париже. Достаточно, я думаю, провести в нашей квартире сутки, чтобы понять наше материальное положение. Послезавтра из Шамони приезжает к нам гостить Феня Шлезингер, может быть она сможет Вас разуверить в том, в чем не смогли Вас разуверить ни Б.К. З<айцев>, ни другие корреспонденты.
Есть еще, как слышно, третье обвинение, которое вы против меня поддерживаете: мое посещение салона Мережковских. Я якобы бывала там, даже что-то там читала. Но, во-первых, я с 1929 года вообще не бывала у них – вплоть до смерти Д.С.<Мережковского>, а во-вторых, когда стала бывать – после его смерти, зимой 1942 года, то уже салона никакого не было («салон», между прочим, в буквальном смысле был закрыт, сидели вокруг стола в столовой). Бывали изредка Зайцевы, Тэффи, Мамченко (я – раза два в год), да два-три старика из богадельни Сент-женевьев де Буа. С большим трудом (3.Н.<Гиппиус> была почти совершенно глуха) велся разговор. Конечно, о том, чтобы что-нибудь кому-нибудь читать, никому и в голову не приходило.
Скажу еще об одном деле: до Вас, быть может, дошли в свое время слухи о том, как немцы предлагали нескольким писателям издать их произведения для оккупированных областей России. Они обратились к Мережковским, а уже они – к Зайцеву, Тэффи, Ремизову, Шмелеву, мне и еще кому-то. Никто рукописей никаких не дал и денег, конечно, не получил. Тогда немцы произвели гораздо более выгодную для них операцию: они просто скупили в русских книжных магазинах (за наличные деньги) русские книги, так что в Киеве, Пскове и Одессе продавались и мои, и Ваши, даже Цвибаковы сочинения! Голод был там на книги отчаянный – об этом писал мне один старый русский литератор, оказавшийся по сю сторону фронта, левый эс-эр, друг Блока, знакомый мне по Петербургу 1922. Так что люди буквально плакали от радости, когда держали в руках лоскут «Пос<ледних> Новостей», старую книжку «Совр<еменных> 3ап<исок>» или Ваши, или мои сочинения. Об этом у меня есть очень интересные письма. Конечно, главным образом в Россию шла заваль – не разошедшаяся здесь. <…>.
Возвращаясь к Вашим письмам, я скажу еще, что мерзавец, с которым не судятся, но которого при встрече бьют, пользуясь близостью с Вами, сделал все, чтобы клевета его подействовала. Но кто он? Мы что-то не слыхали здесь, чтобы он или его взрослый сын отличились за эти годы в «резистанс». Теперь он представитель во Франции «Нового журнала» и получатель на весь Париж посылок и помощи литераторам. Всем ясно – почему. Увы, прикрывшись Вашим именем, он сделает еще не одну подлость – не против меня, но против любого не понравившегося ему человека. Вы спросите: почему? Есть у французов словечко, которое все объясняет: в любой среде Вы услышите его. Когда услышите, не настаивайте, не спрашивайте, что оно значит. Это словечко – жалузи <фр. jalousie – ревность, зависть><…>.
Цель этого письма – не только Вам рассказать правду о себе, но и сделать, чтобы как можно большее количество моих друзей ее узнало. Я посылаю десять копий – разным людям, меня знавшим. Я прошу их как можно шире распространить все то, о чем я здесь пишу. Вы продолжаете писать в Париж, что большинство сотрудников «Нового журнала» уйдет, «если журнал напечатает Б<ерберо>ву». Печататься я пока не собираюсь, я уже пять лет не печаталась, но я хотела бы, чтобы люди, которые помнят меня, не краснели за меня. У меня есть доброе имя. Я борюсь за него. Подумайте только: Элькин из Лондона запросил Маклакова, что ему думать о доносах на меня Полонского! Воистину: два континента заняты моей особой, благодаря этому негодяю.
Мне не хочется Вам говорить, чего именно я хотела бы от Вас. Я думаю, что Вы и так это поняли. Вспомните, Марк Александрович, что Вы живете в свободной стране, окруженный единомышленниками, у Вас журнал, у Вас газета. Я же и мои друзья, согласные с Вами в основном и вечном – принуждены жить сейчас в Париже, как если бы мы жили в «маки».
Как видно из приведенного текста письма Берберовой ее защитная линия строилась на тщательном разграничении понятий «сотрудничество» (фр. collaboration), т.е. политическое преступление, и «политические взгляды», в том числе «симпатия». «Сотрудничество» в любых формах, а именно – публикация в финансируемых немцами изданиях, участие в пропагандистских публичных чтениях и культурных мероприятиях, членство в профашистском «сургучевском» Союзе писателей или же публичные заявления о поддержке нацистов – Берберова категорически отрицает. Да ей его и не ставили в вину.
Вместе с тем она признает, что имела профашистские симпатии, возникшие якобы на волне всеобщего разочарования французского общества бесхребетной политикой властей. Однако, подчеркивает она, это были, пусть и неправильные, но личные, сугубо частные взгляды. Если кто-то сделал интимную часть ее духовной жизни достоянием общественности, опубликовав ее приватные письма к Вадиму Рудневу и его жене, то это-то и является аморальным поступком, нарушающим закон о конфиденциальности частной переписки. Берберова, таким образом, выявляла и порицала
явно нелиберальные тенденции, присущие новому моральному кодексу, который был специально расширен, чтобы включить в него частные убеждения [FRANК. Р. 608].
Чтобы составить более объективное мнение о письме Берберовой, Алданов, сам являясь дипломированным юристом, попросил, тем не менее, высказаться о нем двух других правоведов – Марка Вишняка и Самсона Соловейчика. Хотя они и разошлись во мнении – хороша или все-таки «глупа» линия защиты Берберовой, однако вынесли одинаковый вердикт: не «коллаборант», но, по образу мыслей не нашего круга человек. Наиболее жестко-обвиняющим по отношению к Берберовой было заключение Самсона Соловейчика, который дезавуировал все ее оправдательные аргументы. Со своей стороны, Марк Вишняк, выказал в отношении «обвиняемой» снисхождение, хотя, по его словам, – см. письмо к Алданову от 21 ноября 1945 года
никогда не был другом Н<ины> Н<иколаевны>, не целовал ей рук, не признавал в ней «сексапил» (имею в виду Ивана Алексеевича) и т.д. Но я приятельствовал с ней, ценя и приятельствуя с Ходасевичем. Многое в ней мне не нравилось, но я не мог отрицать ни ее ума (не даровитости), ни ее работоспособности и энергии. Как беллетристку я ее никак не ценил, – хоть и печатал <в «Современных записках» – М.У.>. В итоге – я никак не могу причислить себя к расположенным в ее пользу по той или иной причине. Я не только хочу быть, как каждый из нас, объективным» – или справедливым, но, думается, и могу им быть в этом деле.
<…>
Я отнюдь не склонен придавать полную веру всем словам и заявлениям Берберовой. Кое-что в них меня даже возмущает (например, – полная безучастность к судьбе евреев вообще и примирение с отдельными случаями террора, свирепствовавшего с первого же дня: «Марианну услали сейчас же», – отмечает сама Б<ерберова>, – вплоть до того, как, вместе со всефранцузским умонастроением, изменилась и политическая ориентация Нины Никол<аевны>); другое же звучит неправдоподобно и даже комично: «мы (?) были слишком разочарованы парламентаризмом… Россия была с Германией в союзе – это тоже обещало что-то новое (?). Мы (?) увидели идущий в мир не экономический марксизм и даже не грубый материализм» и т.д. Это все разговоры для бедных» и – дисгармонирует с очень умно и ловко составленным документом.
Но если ВСЕ три основания, на которых покоятся наши суждения, формально опровергаются, мы не имеем, мне кажется, права настаивать на своих суждениях, не попытавшись их проверить. Что Б<ерберова> думала про себя, никто не знает и, в конце концов, не существенно. Существенно ее внешнее оказательство.
<…>
Второй пункт о «фон» М<акееве> представляется мне столь убедительно объясненным – и опровергнутым, – что я рекомендовал бы с ним не считаться <…>.
Наконец, третий пункт, о доме на Миромениль, убедителен только в том отношении, что Макеева никто к суду не привлек, не арестовал и проч. Несомненно, что он имел дела с немцами, жил ОТ немцев, даже если получал деньги в конторе Лувра. <…> Но я убежден, что в той или иной мере НЕ жили от немцев во время оккупации и режима Виши только немногие: либо «фанатики», либо счастливчики. Формально все общались через французские учреждения с немцами. И, потому, желая быть беспристрастным, я не стал бы поддерживать против Б<ерберовой> обвинения в коллаборации с немцами на том основании, что и она косвенно обогащалась и обогатилась «благодаря» Макеевским сделкам, или проделкам. Иметь большой особняк на Миромениль одно, иметь же там квартиру, хотя бы о 6 комнат, – совсем другое. – здесь и ниже [БУДНИЦКИЙ (IV). С. 156, 154, 157–162].
Самого Алданова, как он писал М.В. Вишняку и С.М. Соловейчику, письмо Берберовой оскорбило и