Марк Алданов. Писатель, общественный деятель и джентльмен русской эмиграции — страница 21 из 162

90. О Мереж<ковском> и Гиппиус – не говорю. Вы представить не можете, как тяжко видеть все это [ГОРЬКИЙ (III). Т. 15. С. 197].

В письме к М.И. Будберг от 21 декабря 1925 (Неаполь) Горький просит:

Дорогой друг —

<…>

Привезите мне <…> «Чертов мост» Алданова. А, главное, как можно больше денег [ГОРЬКИЙ (III). Т. 15. С. 330].

В контексте горьковского восприятия Алданова-писателя и его исторической прозы очень интересны письма К.А. Федину от 10 февраля 1926 года (Неаполь), И.М. Касаткину от 13 февраля 1926 года (Неаполь) и А.П. Чапыгину от 20 мая 1927 года (Сорренто).

Дорогой Федин, посылаю Вам «Дело Артамоновых». Прочитав, сообщите, не стесняясь, что Вы думаете об этой книге <…>. О личном моем мнении я, пока, умолчу, дабы не под сказывать Вам тех уродств, которых Вы, м.б., и не заметите. Здесь мои знакомые, умеющие ценить подлинную литературу, восхищаются «Кюхлей» Ю. Тынянова91. Я тоже рад, что такая книга написана. Не говорю о том, что она вне сравнения с неумными книжками Мережковского и с чрезмерно умным, но насквозь чужим «творчеством» Алданова, об этом нет нужды говорить. Но вот что я бы сказал: после «Войны и мира» в этом роде и так никто еще не писал. Разумеется, я <…> Тынянова с Толстым не уравниваю <…>. Однако у меня такое впечатление, что Тынянов далеко пойдет, если не споткнется, опьянев от успеха «Кюхли» [ГОРЬКИЙ (III). Т. 15. С. 374].

Здесь, вообще, нет литературы. Кончается Бунин, самый крупный и прекрасный художник. Куприн все еще пьет. Шмелев – привычно плачет. Блаженный Борис Зайцев пишет жития святых. Есть «исторический романист» Алданов, более умный и не менее начитанный, чем Мережковский, но – у него нет таланта, и пишет он не плохо лишь потому, что хорошо прочитал «Войну и мир» [ГОРЬКИЙ (III). Т. 15. С. 378].

Дорогой Алексей Павлович, – об успехе «Разин»92 мне писал Тихонов <А.Н.>, писали из Петербурга, из Нижнего, Смоленска. Вы, разумеется, понимаете, как я рад! А на днях у меня был П.С. Коган, взял первый том, прочитал и согласился со мною, что это поистине исторический роман, он сказал даже «убедительно исторический». Очень удивлен был широтою Ваших знаний и уменьем пользоваться ими: всего – много, но – ничего лишнего. Для меня Ваша книга не только исторический – по содержанию – роман, но еще и нечто необходимое для истории русской литературы, и «указатель», как надобно писать на сюжеты истории. Здесь, среди эмиграции, в славе Алданов-Ландау, автор тоже «исторических» романов; человек весьма «начитанный», он пишет под «Войну и мир» и так поглощен Толстым, что этого не может скрыть даже его пристрастие к Анатолю Франсу93. Писатель – мудрый, но сухой, как евангельская смоковница [ГОРЬКИЙ (III). Т. 16. С. 336].

Касаясь письма Горького Федину, где говорится о «чужом “творчестве” Алданова», Александр Бахрак ровно через 50 лет написал такой вот комментарий, оказавшийся по сути своей пророчеством:

Вероятно, не случайно в одном из писем Федину Горький, говоря об Алданове, характеризует его, как писателя «чрезмерно умного, но с чужим насквозь творчеством», ставя это последнее слово в кавычки. Эти кавычки едва ли делают честь Горькому, и, собственно, что в его устах означает слово «чужой»? С точки зрения будущей истории литературы есть ли в горьковской оценке что-либо по-настоящему уничижительное? Не будем заглядывать в будущее и гадать. Ведь может легко статься, что именно эта «чужеродность» алдановского поставленного в кавычки «творчества», которую ощутил не всегда искренний в письмах Горький, окажется залогом того, что книги Алданова еще будуть жить и найдут читателей, когда многое из того, что создавалось по «горьковским» канонам, давно истлеет [БАХРАХ (II). С. 158].

Со своей стороны, Алданов уже в начале 1920-х гг., когда Горький, оказавшись на Западе, заявлял публично о своих расхождениях с большевиками (хотя и получал от них деньги на жизнь!), писал о нем жестко и нелицеприятно:

При советском строе единственной конституционной гарантией является доброта руководителей Чрезвычайки. Не сомневаясь ни в искренности большевистских симпатий Максима Горького, ни в его личной порядочности, я вынужден заключить, что он двадцать пять лет боролся с самодержавием, совершенно не понимая, во имя чего ведется эта борьба [АЛДАНОВ (ХIV). С. 4].

С конца 1920-х гг. Алданов и Горький разошлись окончательно и навсегда. И если Горький посчитал за лучшее об Алданове «забыть», то Алданов запомнил его на всю жизнь. Отзываясь, как писатель-эмигрант и политический противник, о Горьком резко критически, он, тем не менее, одновременно всегда старался показать его и с лучшей стороны. Об этом, в частности свидетельствуют «Воспоминания о Максиме Горьком», где Алданов, говоря о безоговорочной капитуляции старого писателя-демократа перед тоталитарным сталинским режимом, старается хоть как-то да подсластить горькую пилюлю:

покорившись окончательно партии, Горький мог ей пригодиться. Он мог бы, например, быть «президентом республики»… <…> Для общественного мнения Западной Европы и Америки такой президент был бы совсем хорош. Однако Ленин ему подобного поста никогда и не предлагал. <…> Но не предложил ему высокой должности и Сталин после того, как Горький вернулся из Италии в СССР, после того, как он в 1929 году окончательно, «на все сто процентов», принял советский строй, включая и личный культ нового диктатора, и массовые расстрелы, и концентрационные лагеря, которые он посещал в качестве благосклонного либерального сановника в сопровождении видных чекистов. То, что Горькому высоких постов все-таки не предложили, свидетельствует, конечно, в его пользу.

Завершим тему личных отношений между Алдановым и Горьким выдержкой из письма Алданова к Бунину от 21 июля 1927 года, в котором он сообщает:

Разумеется, я решил… отказаться от участия в сборнике – как и Вы, с Горьким я печататься рядышком не намерен [ГРИН (II). С. 279].

Интересно, что Горькому, объявленному основоположником метода «социалистического реализма», для которого в литературе, как, впрочем, и в других видах искусства, на первое место выступала «идея», призванная просвещать, организовывать и направлять массы, романы Алданова, которые действительно являются романами идей, не нравились. Алданов утверждал, что при оценке любого романа необходимо, опираясь на триаду: действие, характер, стиль, добавить к ней также идею. Вполне в духе советского литературоведения он полагал, что все большое искусство – суть идеология, оно основано на идеях и служит какому-то делу. Для советских писателей этим делом было воспитание трудящихся масс, для Алданова – проповедь гуманизма и калогатии как единственно возможной основы повседневного человеческого существования. Вместе с тем, над прозой Алданова не довлеет какая-то ярко выраженная духовная идея, как у Максима Горького, он не декларирует своего нравственно-этического учения, как Лев Толстой, не ищет ни нового Откровения, ни новых догматов, чтобы приблизить эру Св. Духа, третьего завета, «вечного Евангелия», о котором пророчествовал в эмиграции Дмитрий Мережковский. Его размышления, как и у Достоевского, которого он не любил, это философствование экзистенциального типа – см. [МАСЛИН].

Для Горького, несмотря на его одержимость идеей создания Нового Человека, в литературе все же на первое место выступал принцип «художественности», и поэтому он считал, что Алданов – «Писатель – мудрый, но сухой». Возможно также, что он ревновал к огромному успеху книг Алданова среди русской эмиграции и у западного читателя.

В личной библиотеке Горького (Музей-квартира М. Горького в Москве) хранится книга «Толстой и Роллан» [АЛДАНОВЪ М.А.] с довольно таки странной дарственной надписью Алданова: «Творцу “На дне” и “Детства” долг искреннего удивления. Автор. 9/ХI 1915». Однако со стороны Горького, столь чутко относившегося к имени Льва Толстого, в тот самый год, когда его будущий «французский друг» Ромен Роллан был удостоен Нобелевской премии по литературе, никакой публичной реакции на эту алдановскую книгу не последовало. По-видимому, мировоззренческие концепции Алданова, которые он развивал в своем «раскрытии» духовного образа Льва Толстого, были Горькому чужды или неинтересны, хотя в области литературных вкусов и предпочтений между ним и Алдановым никаких принципиальных разногласий явно не возникало. Это наглядно демонстрирует позиция, занятая ими в полемике на тему «Л. Толстой и Достоевский», которая развернулась в интеллектуальных кругах российского общества после выхода в свет одноименной книги Дмитрия Мережковского94.

Можно по-разному оценивать русскую литературу дореволюционного периода. <…> Но вот что все- таки бесспорно: она имела какое-то магическое, неотразимое воздействие на поколение, да, именно на целое поколение.

<…>

Нет, вспоминая <…> то, что занимало «русских мальчиков» – по Достоевскому – в предвоенные и предреволюционные годы, хочется сказать, что <…> с литературой была у них связь какая- то такая кровная, страстная, жадная, что о ней теперешним двадцатилетним «мальчикам» и рассказать трудно. Вероятно, происходило это потому, что юное сознание всегда ищет раскрытия жизненных тайн, ищет объяснения мира,– а наша тогдашняя литература обещала его, дразнила им и была вся проникнута каким-то трепетом, для которого сама не находила воплощения.

<…>

Мережковский был одним из создателей этого движения, вдохновителем этого оттенка предреволюционной русской литературы <…>. Без Мережковского русский модернизм мог бы оказаться декадентством в подлинном смысле слова, и именно он с самого начала внес в него строгость, серьезность и чистоту.