Марк Алданов. Писатель, общественный деятель и джентльмен русской эмиграции — страница 46 из 162

Хотя Алданов искренне сожалел, что ему якобы

очень не хватает <…> музыкальной культуры при большой любви к музыке […НЕ-СКРЫВ- МНЕНИЯ. С. 41],

– он был по настоящему «разносторонний эрудит», «библиотечный червь», человек, который, по ироническому определению Дон-Аминадо, «дышит полной грудью только в спёртом воздухе библиотек, среди пыльных фолиантов и монографий». Бахрах путверждает, что Алданов: по всем областям умудрился прочесть не только все, что

«полагалось», но и все, что хоть в какой-то мере могло быть ему полезно для отыскания еще одной «маленькой правды» о своих будущих героях. Ради них он самоотверженно становился библиотечной или архивной крысой, часами просматривал номер за номером пожелтевшие комплекты старых газет, сверял или сопоставлял воспоминания и записки современников. Но все это было одной стороной медали. Была и другая, указывавшая на то, что весь этот собранный им огромный «багаж», вся его эрудиция, как будто не уравновешивала его извечной, словно преследовавшей его тоски.

<…>

Он знал все исторические здания Парижа, Рима, Вены, знал, где была создана та или иная классическая вещь, где кто был похоронен. <Но при этом> едва ли случайно Алданов где-то процитировал слова Мальбранша, смелые для католического мыслителя: «Мир может опротиветь и Богу». Алданов под этим изречением готов был к концу жизни подписаться, он был уверен, что «чем разумнее идея, тем меньше она имеет шансов на успех в мире» [БАХРАХ (II). С. 147, 167–168].

Недаром другой, тоже очень близкий по жизни Алданову человек, – Георгий Адамович, шутил, что:

В русских мирах – первое лицо Алданов, хотя и кислое [ЭПИЗОД. С. 16].

Впрочем, тот же Адамович писал после кончины своего друга:

Есть люди, которых нельзя забыть, и Марк Александрович был одним из таких, очень редких людей. Я не могу сказать, что был его ближайшим другом: наверное, у него были друзья гораздо ближе меня! Но в памяти у меня остался след навсегда от наших встреч и бесед, от всего его душевного облика, даже как будто от всего, чего он по своей сдержанности не успел и не хотел сказать, о чем промолчал […НЕ-СКРЫВ-МНЕНИЯ. С. 46].

Иван Шмелев, Алданова не любивший, в письме Ивану Ильину от 5 апреля 1948 года, цитируя свой шуточный «Самоновейший сонник», утверждает:

М. Алданова видеть во сне – к умеренности и аккуратности [ПЕРЕПИСКА-2-х-ИВАНОВ (III). С. 308].

Умеренный и аккуратный Алданов, по общему мнению этих «русских миров», был «тихоня и ципа», что расценивалось как недостаток, обедняющий его писательское дарование, поскольку

затрудняло <…> ему выпуклое изображение женских типов. Женскую капризность и переменчивость он внутренне не чувствовал. Его женщины все по одному шаблону – либо матроны, либо их подрастающие дочери. Он относится к ним с интересом и даже порой с нежностью, но едва ли их понимает и они точно описаны с чьих-то чужих слов [БАХРАХ (II). С. 160].

Целомудренное отношение Алданова к женскому полу настолько было из ряда вон в «свободной нравами» эмигрантской писательской среде, что даже щепетильный Андрей Седых, сам оставивший о себе память как преданный семьянин и порядочный человек, считает нужным это отметить в алдановском литературном портрете:

Он был, например, очень застенчивым и, я бы сказал, целомудренным человеком, – любовные эпизоды в его романах редки; автор прибегал к ним только в крайней необходимости и они всегда носили «схематический» характер. Бунин с наслаждением писал «Темные аллеи». Алданов наготу свою тщательно прикрывал, и это не только в писаниях, но и в личной жизни: очень недолюбливал скабрезные разговоры и избегал принимать в них участие [СЕДЫХ. С. 37].

Однако в письмах Алданова к Бунину по поводу публикации его «Темных аллей», где речь шла о недопустимом с точки зрения американских издателей описании эротических сцен в ряде его рассказов, Алданов отнюдь бунинскую чувственную эротику не порицает, не выказывает, даже уклончиво, свое «фу». Напротив, он, скорее, осуждает тогдашний американский пуританизм. Более того, Алданов иногда способен был удивить стороннего человека осведомленностью о теневых сторонах жизни, в игнорировании которых его упрекали. Бахрах по этому поводу пишет:

Я вспоминаю теперь, как в давно ушедшие годы мне как-то случилось в небольшой компании отправиться с Алдановым в одно из злачных мест ночного Парижа. К моему удивлению, он и тут, если не был в буквальном смысле «гидом», то, во всяком случае, был хорошо осведомлен обо всей подноготной этого уже давно не существующего заведения. Он знал, кто из политических деятелей его посещал, какие происшествия имели тут место. «Маленькая» история представляла для него не меньший интерес, чем «большая», и он подлинно знал «немного обо всем»! [БАХРАХ (II). С. 149].

Не вдаваясь в подробный анализ этого пикантного эпизода, напомним только, что Алданов вплоть до 33 лет обретался в сем грешном мире в качестве красивого, очень состоятельного, активного и жизнелюбивого молодого господина. Бахрах же общался с другим Алдановым: зрелым, уже перебесившимся и остепенившимся, перегруженным повседневной работой человеком.

Отметим еще один интересный штрих, касающийся восприятия Алданова, как писателя-документалиста, сторонними людьми. Современники склонны были узнавать во многих его вымышленных персонажах портреты реальных исторических лиц, в том числе и его самого. Алданов такого рода соотнесения категорически отвергал. Бахрах вспоминал как:

Однажды – за одной из «последних» чашек кофе – разговор коснулся алдановского романа «Начало конца», экземпляр которого оказался у Бунина в Грассе и который он перечитывал. Бунин <…> начал не без иронии убеждать Алданова, что один из героев романа – французский писатель Вермандуа – точная копия самого Алданова. Алданов всполошился, но Бунин продолжал: «подумайте только, Марк Александрович, Вермандуа, вы сами пишете, “цитировал сто тысяч человек”, а вы? “вежливость была в его природе”, а у вас? “грубые рецензии приводили его в раздраженное недоумение”, а вас? но главное не в этом, а в том, что вы вложили в уста Вермандуа фразу, которую я вам сейчас здесь прочту – “если бы я хотел писать органически, то вывел бы старого, усталого парижанина, которому надоела вся его работа и которому в жизни остались интересны только молодые женщины, не желающие на него смотреть. Может быть, это и было бы искусство, но от такого искусства надо бежать подальше”. А дальше ваш Вермандуа говорит: “но ведь весь смысл жизни в писательском призвании, вся ее радость”. Ведь все это ваши собственные переживания, – настаивал Бунин» <…>. Алданов, конечно, отрицал автобиографичность своего героя… – здесь и далее [БАХРАХ (II). С. 153 и 160].

Если довериться литературному чутью Бунина, то самохарактеристику Алданова можно найти, например, в образе одного из главных персонажей его романа «Пещера» – «французского политического деятеля» Серизье, который:

в молодости развлекался в Латинском квартале, <но затем, женившись>, прожил с женой счастливо <(в случае Алданова – до самой смерти)>. Любовь вообще занимала не очень много места <в его жизни>. Хорошо знавшие его люди считали его человеком несколько сухим, при чрезвычайной внешней, при благожелательности, при изысканной любезности и при безупречном джентльменстве. Он был перегружен делами. Работоспособность его была необыкновенной…

По существу в тех же выражениях описывает Алданова и Бахрах:

Сдержанный и учтивый, порой даже манерный, он мог ошарашить своего собеседника интимнейшими вопросами. В его устах такого рода вопросы были тем более неожиданны, что задавал он их как-то неспроста, не сопровождая приличествующей в таких случаях усмешкой. Он вдруг принимал облик интервьюера и могло казаться, что свои вопросы он ставит ради какой-то научной анкеты.

На сей счет Роман Гуль, который «хоть и поверхностно, знавал <Алданова>по Берлину», приводит в своих воспоминаниях такой вот эпизод, по времени относящийся где-то к первой половине 1930-х гг.:

Алданов поздоровался и отозвал меня в коридор. Тут он сразу стал расспрашивать о концлагере. Я ведь тогда был единственный человек в Европе, кому удалось побывать в гитлеровском кацете. Алданов расспрашивал подробно, как «историческому романисту» и подобало. Вдруг он спросил: – А вас били? Вопросом я был поражен. Ведь Бунин называл Алданова «последним джентльменом русской эмиграции», а вопрос был «верхом бестактности». Ведь если б меня и били, неужели я стал бы рассказывать об этом Алданову? Но меня не били. И своим «нет» я даже, кажется, разочаровал его. Алданов расспрашивал меня долго обо всем [ГУЛЬ Р.].

В числе многих других свидетелей времени, А. Седых в своих воспоминаниях делает особый акцент на том, что:

У него была своя высокая мораль и своя собственная религия – слово это как-то не подходит к абсолютному агностику, каким был Алданов. Очень трудно объяснить, во что именно он верил. Был он далек от всякой мистики, религию в общепринятом смысле отрицал. Не верил фактически ни во что: ни в человеческий разум, ни в прогресс – и меньше всего склонен был верить в мудрость государственных людей, о которых, за редкими исключениями, был невысокого мнения – здесь и далее [СЕДЫХ. С. 35].

Как у потомка раввинов, хотя и отпавшего от иудаизма «в основе человеческой и писательской морали Алданова лежали некоторые непреложные истины. Он очень хорошо отличал белое от черного, добро от зла; из всех сводов законов уважал, вероятно, только Десять Заповедей» [СЕДЫХ. С. 35], и еще предписание о проявлении сочувствия ближнему в виде материальной и моральной поддержки – то, что в Талмуде обозначается словом цдака (צְדָקָה)193