. Он постоянно выказывал готовность к благодеянию, что отмечают в своих воспоминаниях даже чуждые по своим умонастроениям Алданову его современники из числа крайне правых:
Редкой благожелательности человек!..
Особенно же в писательском мирке Парижа, и не подумавшем сплотиться на чужбине, в одинаково для всех тяжелых эмигрантских условиях…
Алданов рад всегда устроить одного, похлопотать за другого… [СУРАЖСКИЙ. С. 4].
Вместе со всеми этими «блёстками памяти» уместно процитировать алдановскую характеристику Рахманинова:
Многие считали его холодным человеком. Он, действительно, никак не был «душой на распашку» и к этому не стремился; но был он человеком добрым, благожелательным и отзывчивым194,
– которая, судя по цитируемы воспоминаниям современников, вполне может быть отнесена и к самому Алданову:
…я, кажется, не знавал другого человека, который, подобно Алданову, готов был каждому оказать услугу, даже если это было для него связано с некоторыми затруднениями. Можно, пожалуй, подумать, что в нем был налицо элемент той сентиментальности, которая приводит к «маленькой доброте». Однако ничто не было ему так чуждо, как «слащавость», и если иные горькие пилюли ему приходилось подсахаривать, то делал он это потому, что было ему нестерпимо кого-нибудь погладить против шерсти и огорчить. Доброта была в нем больше от ума, чем от сердца, и потому в каком-то смысле не всегда была плодотворной. А его внешнее и внутреннее «джентльменство» делало его своего рода белой вороной в той литературной среде русского зарубежья, которой хотелось казаться еще более «богемной», чем она в сущности была…[БАХРАХ (I)].
<…>
В жизни Марк Александрович был человеком необыкновенно простым, любознательным, приветливым и отзывчивым. Все смешное и уродливое в людях подмечал мгновенно, но никогда этого не показывал. Говорил он тихо, без цитат и заранее подготовленных эффектных фраз. Спорить не любил, всегда готов был замолчать и дать высказаться другому. Для русских писателей, обычно любящих говорить и не умеющих слушать, это качество огромное, а мне всегда казалось, что слушал он других охотнее, чем говорил. И в этом, между прочим, сказывался «европеизм» Алданова. Был вежлив, в меру радовался и в меру огорчался за своих друзей, – но тоже не слишком; некоторых любил по-настоящему. До конца ни с кем не сближался, я не знаю человека, с которым Марк Александрович был на «ты»… По-настоящему из писательской среды любил только Бунина, который сыграл большую роль даже в литературных вкусах и взглядах Алданова [СЕДЫХ. С. 48].
<…>
Он со многими был во внешне приятельских отношениях,<…> но едва ли был человек, которого он мог считать подлинным другом, с которым мог бы делиться своими треволнениями. <…> …в той «мышьей беготне», на которую каждый невольно обречен, он всегда и при всех обстоятельствах сохранял какую-то утонченную и отчасти уже устаревшую вежливость и, может быть, чуть напускную благожелательность. «Над чем изволите работать?» – был его трафаретный вопрос при встрече с каким-нибудь коллегой по писательскому или журналистическому ремеслу. Он точно боялся задеть его неосторожным словом или недостаточно лестным о нем отзывом, хотя по существу до собеседника или его писаний, если таковые имелись, ему в общем было мало дела.
<…>
Меньше всего он был способен на «исповедь» в какой бы то ни было форме. Он был для этого слишком скрытен, даже если в некоторых из действующих лиц его романов – так сказать «по недосмотру автора» – проскальзывают автобиографические черты. <…> Я знал его в продолжении нескольких десятилетий, чуть ли не полвека, периодами встречался довольно часто и все-таки чего-то никогда не мог в нем расшифровать. Дело было не только в его внешней замкнутости, странным образом уживавшейся с ровностью в его отношениях с людьми (из этого его правила надо исключить тех, которые находились по «ту сторону баррикады», так как тогда он был бескомпромиссен и даже упрям и в этом отношении очень следил за своей репутацией, боясь как-то очернить свои «белые ризы») и, вместе с тем, было в нем что-то, что заставляло иной раз задуматься о «загадке Алданова» [БАХРАХ (II). С. 147–148].
Внутреннюю отчужденность Алданова отмечает и Борис Зайцев, поддерживавший с ним дружеские отношения в течение долгих лет:
Вся моя эмигрантская жизнь прошла в добрых отношениях с Алдановым. Море его писем ко мне находится в архиве Колумбийского Университета (Нью-Йорк). Да и я ему много писал писем… [В-Ж-Б. С. 170. Примеч. 1].
Был он чистейший и безукоризненный джентльмен, просто «без страха и упрека», ко всем внимательный и отзывчивый, внутренне скорбно-одинокий. Вообще же был довольно «отдаленный» человек. Думаю, врагов у него не было, но и друзей не видать. Вежливость не есть любовь… [ЗАЙЦЕВ. С. 128].
Андрей Седых, воссоздавая портретный образ Алданова, отмечал также, что:
В разговоре же и в переписке с друзьями Марк Александрович эрудиции избегал, – писал просто, о вещах самых обыкновенных и житейских, любил узнавать новости, сам о них охотно сообщал, расспрашивал о здоровье, – был он очень мнительным и вечно боялся обнаружить у себя какую-нибудь «страшную болезнь». Из-за этого не любил обращаться к врачам, но охотно беседовал с больными, расспрашивал и, видимо, искал у себя «симптомы» [СЕДЫХ. С. 38].
Нельзя не отметить особо, что Бахрах и другие мемуаристы явно преувеличивают степень интимно-личностной изолированности Алданова. Как наглядно свидетельствуют факты, приводимые в нашем биографическом повествовании, Алданов ни в коей мере не может считаться «человеком в футляре». Не только в публичной жизни, где он являл собой пример исключительно общительного и контактного человека, но и в своей приватной сфере он был отнюдь не одинок. Среди его близких друзей числятся А.Н. Толстой, И. Бунин, В. Набоков-Сирин, М. Осоргин, Б. Зайцев и Г. Адамович. Да, он не плакался в жилетку ближнему своему, не выворачивал первому встречному свою душу наизнанку, обливаясь пьяными слезами из жалости к себе, миленькому и хорошенькому. Но чужды были подобного рода проявлениям «русской задушевности» и тот же Набоков, и Осоргин, и Адамович, и Мережковский, и многие другие его собратья по перу. В отношении личности Марка Алданова современники часто склонны использовать банальные штампы, что, впрочем, является общим местом мемуаристики и касается практически всех воспоминаний, где даются характеристики и описываются портреты выдающихся людей.
Завершая характеристику портретного образа Марка Алданова его же словами из статьи-некролога «Н.В. Чайковский», можно сказать, что в нем жил:
инстинкт порядочности, доведенный до исключительной высоты. Этот инстинкт, врожденная красота души, в любой обстановке, во всяких обстоятельствах подсказывали ему образ действий, верный если не в практическом, то в моральном отношении.
С возникновением «Русского Парижа» в нем образовались литературные салоны, игравшие вплоть до 1940 г. важную объединяющую и литературно-просветительскую роль в жизни русской диаспоры. В первую очередь здесь следует назвать салоны Цетлиных и Мережковских, непременным посетителем которых был Алданов. Его ближний круг общения состоял из людей, с которыми он сблизился еще в Одессе – Цетлины, Бунины, Фондаминские, Тэффи и Алексей Толстой. Но ни с кем из соплеменников-литераторов так тесно не общался Алданов в первые три года своей парижской эмигрантской жизни, как с Алексеем Толстым. Он сам говорит об этом в письме к Александру Амфитеатрову:
Мы с Алексеем Толстым были когда-то на ты и года три прожили в Париже, встречаясь каждый день [ПАР-ФИЛ-РУСЕВР. С. 604].
Алексей Толстой, будучи всего лишь на три года старше Алданова, как автор рассказов и повестей «заволжского» цикла (1909–1911 гг.) и примыкающих к нему небольших романов «Чудаки», «Хромой барин» (1912 г.), имел реноме «известный писатель». По воспоминаниям Осипа Дымова, в литературных кругах Ст.-Петербурга Алексей Толстой появился в 1908 г. Тогда это был:
крупный, богатырского вида человек, с круглым, приятным лицом, густыми светлыми волосами, подстриженными под каре на затылке – причёска, которая в те дни была очень распространена среди извозчиков. Самой приятной на его лице была улыбка. Я никогда не видел такую одновременно открыто-добросердечную и хитроватую улыбку. Когда он смеялся – а делал он это довольно часто – обнажались два ряда крупных ровных белоснежных зубов. Игра мускулов на его лице – с широким вырезом славянского рта – всё пробуждало к нему чувство симпатии и свидетельствовало о гармонии между здоровой внешностью и внутренней жизнью. Возможно, впрочем, лицо было чуточку чересчур открытым, возможно, белозубая улыбка, сверх меры наивной. Кто-то из наших даже заметил, что новичок, кажется, слегка глуповат. Но его светлые голубые глаза никогда не смеялись. Они постоянно как бы были настороже. Новичок всё видел и подмечал и, самое интересное – а это было явно – не хотел, точнее, не мог нести ответственность за то, что видел. У него был острый, проницательный взгляд художника. Он знал, что говорили о нём другие, но это не производило на него особенного впечатления, а лишь вызывало смех.
– Он умён.
– Ой, ну что вы?
– Ну, в таком случае, не умён.
И он, весело хохоча, обнажал свои молочные зубы, сверля тебя в тоже время проницательным взглядом своих холодных голубых глаз.
У него были хорошие манеры, вел он себя корректно, независимо, открыто, раскрепощено. Как можно быстрее сбрасывал свою синюю студенческую куртку195 и превращался в молодого человека неопределённых занятий, но явно с самостоятельным доходом. Словом, приходил писатель, как это воспринималось всеми. Имя его было – граф Алексей Николаевич Толстой