<…>
При большевиках М.А. редактировал кооперативную газету «Власть народа», литературную «Понедельник», затем газету «Помощь», закрытую советскими властями на третьем номере. До настоящего террора, начавшегося осенью 1918 года и больше не кончавшегося, еще можно было печататься в разных специальных изданиях, как «Голос минувшего» или «Среди коллекционеров». Михаил Андреевич в них и печатался. Принял участие в создании Союза журналистов и Союза писателей; в первом был председателем, во втором товарищем председателя. Был также деятельнейшим работником «Лавки писателей». Эта лавка, о которой не раз упоминается в романе «Сивцев Вражек», давала возможность как-то (очень плохо) жить и даже приобретать редкие книги. Странное и трогательное было учреждение. Оно в эмигрантской печати позднее описывалось.
Держал он себя при большевиках со своей обычной независимостью, составлявшей одну из лучших и благороднейших особенностей его характера. Поэтому ли или по случайной причине был в 1919 году арестован – и неожиданно посажен в «Корабль Смерти». Эта страшная подвальная камера описана им в «Сивцевом Вражке». Сидели там и политические враги советской власти, и бандиты. По общему правилу не засиживались, особенно первые. Все-таки кое-кто спасался. По-видимому, власти сами не знали, за что посадили в эту тюрьму Осоргина. Это особенным препятствием для расстрела быть не могло, но чертовы качели качались как им было угодно. Качнулись для Осоргина удачно: по ходатайству Союза писателей его освободили, не подвергнув никакой каре и даже не помешав его участию в Обществе помощи голодающим. Впрочем, осенью 1921 года его опять арестовали вместе с другими участниками этого общества. <…> Михаил Андреевич отделался ссылкой в Казань. Весной 1922 года он был возвращен в Москву, а осенью того же года, вместе с группой профессоров, писателей и общественных деятелей, был выслан в Германию.
<…>
Жалел ли по-настоящему Михаил Андреевич <о своей высылке на Запад – М.У.>? В СССР он со своим характером непременно погиб бы не позднее чисток 1937 года, а скорее много раньше. Однако он не раз говорил, что добровольно ни за что России не покинул бы. Ему не суждено было снова ее увидеть – как, вероятно, не увидит ее и большинство из нас, давних эмигрантов.
М.А. прожил год в Берлине, был членом редакции газеты «Дни», уехал читать лекции в Италию, затем поселился во Франции. Писал в «Днях», в «Последних новостях», в «Современных записках», в «Голосе минувшего на чужой стороне». Помещал в одной из шведских газет статьи о русской литературе (в Швеции его любили и много переводили). Как всю жизнь, он много работал. Главные и лучшие его книги вышли в эмиграции.
<…>
Пожалуй, я не знал человека, более равнодушного к деньгам, – хотя он любил все радости жизни, а из них ведь многие именно от денег зависят. Михаил Андреевич никогда не был ни богатым, ни состоятельным человеком и с ранних лет до конца жизни жил исключительно своим трудом, даже во второй своей эмиграции, когда это было очень трудно и удавалось лишь немногим «счастливцам». Бывали у него, кажется, и периоды настоящей нужды. Это часто оставляет след на душе человека – на М.А. Осоргине не оставило никакого. Он всю жизнь был «барином» – в соответственном смысле слова. Однажды, после большого успеха в Соединенных Штатах его романа «Сивцев Вражек», у Михаила Андреевича появились немалые, по эмигрантским понятиям, деньги. Он очень скоро все истратил. Чтобы оказать услугу даровитому поэту, с которым не был даже близко знаком, издал на свои средства книгу его стихов, зная, что коммерческого издателя поэт не найдет: стихи товар не ходкий. Но М.А. был бескорыстен и не только в денежных делах. Ни к какой «карьере» он не стремился. Как все писатели, бывал, конечно, рад успеху своих книг или статей, но о «рекламе» совершенно не заботился. Я был когда- то редактором литературного отдела газеты «Дни» и завел там рубрику «В кругах писателей и ученых». Обычно писатели и ученые сами посылали мне материал для этой рубрики. Тут, разумеется, решительно ничего дурного нет, это вполне естественно: откуда же редакции знать, над чем работает тот или другой писатель или ученый и на какой язык его переводят? Михаил Андреевич, несмотря на мою просьбу, ничего мне не присылал. Не было и его юбилеев, не было его вечеров – они в эмиграции устраиваются не для рекламы, и он имел на них все права. М.А. выступал только тогда, когда надо было кому-либо помочь.
<…>
В июне 1940 года, за два дня до прихода гитлеровских войск, Михаил Андреевич бежал из Парижа. Он поселился в местечке Шабри, в так называемой свободной зоне Франции, но на самой границе земли, занятой немцами: они были от него на расстоянии нескольких десятков метров. Его бегство и быт Шабри с очень большой яркостью и художественной силой описаны им в книге «В тихом местечке Франции». Это одно из лучших его произведений. Оно очень волнует, особенно тех, кто бежал почти одновременно с ним, почти в тех же условиях. Некоторые страницы незабываемы.
Жил он в этом местечке плохо. «Низкий потолок, скрепленный прочными балками, стены выбелены известью, в кухне железная плита, прислоненная к вышедшему из быта обширному камину. Мебель убогая, но не ограничивающаяся обширной кроватью, и есть даже обеденный стол, который я приспособил к нуждам своей профессии: он уже занят чернильницей, папками рукописей, табаком, пепельницей и единственными книгами, легшими в основу будущей (которой по счету?) библиотеки. Книг три, и все о рыбной ловле, оставленные мне уехавшим любителем… Номер иллюстрированного журнала за 1867 год…»
Начиналась новая – последняя и не длинная – глава жизни. В некоторых отношениях она поразительна. «В моей долгой жизни, – говорит Михаил Андреевич, – время от времени зачеркивается все прошлое, вся его внешняя обстановка и весь его внутренний смысл, сколько-нибудь с ней связанный; и тогда жизнь начинается сызнова, с первого камня нарастающих стен. Так было в России, так было дважды при расставании с ней. Так случилось и теперь. Может быть, это – злой рок; может быть, есть этому причины – я их не знаю. Я знал их давно, в молодости, когда считал преследования высокой честью; сейчас мне это только противно, как всякое насилие, как всякая бессмыслица».
У него уже давно была сердечная болезнь. Она скоро осложнилась в Шабри. Страшная общая катастрофа потрясла его и физически. <…> Денег, конечно, не было никаких. Немцы произвели обыск на его парижской квартире, вывезли книги и рукописи, запечатали двери. Он понимал, что в случае, если они только перейдут пограничную речку Шер, дело его плохо.
Была еще одна «личная неприятность»: он знал, что умирает, и даже верно установил срок.
Он стал писать, – об этом дальше. Сердечные боли усиливались с каждым днем. В своем прощальном письме к друзьям, написанном за три месяца до кончины, он говорит: «Пишу, считая себя обреченным на очень скорый уход из жизни (если ошибаюсь, то не очень) и при каждом припадке мечтая об уходе скорейшем, так как я замучен физическими страданиями; сейчас спокойно говорю то, о чем кричал бы в минуту удушья, если бы мог кричать, не находя воздуха».
Михаил Андреевич скончался 27 ноября 1942 года в полном сознании. Он похоронен в Шабри, на маленьком безымянном сельском кладбище.
<…>
Это был человек, на редкость щедро одаренный судьбою, талантливый, умный, остроумный, обладавший вдобавок красивой наружностью и большим личным очарованием. Все хорошо знавшие его люди признавали его редкие достоинства, его совершенную порядочность, благородство, независимость и бескорыстие [АЛДАНОВ-СОЧ (IV)].
Вот еще несколько отрывков из этой статьи, характеризующих как личность Осоргина, так, несомненно, и самого Алданова, который в свойственной ему манере «по умолчанию» полностью солидаризуется с высказываемыми в них мыслями:
М.А. с юных лет любил Тургенева и особенно Гончарова. Не любил Достоевского.
«Позже, уже студентом, я перечитывал Достоевского один, гораздо сознательнее, с увлечением, долгими ночами в московских студенческих Гиршах и Палашах, и тут, в нездоровом воздухе большого города, уже не боролся с ним, а плыл по течению мутных волн, пока опять тот же “Дневник писателя” не оттолкнул меня, зачеркнув в нем все, за что он признан мировым писателем. Я потерял веру в его правду – и расстался с ним навсегда».
Точно так же он подошел в то время и к Толстому, но тут результат был прямо противоположный.
«В последний год мы читали Толстого, – и все, раньше нами прочитанное, отошло на задний план. Я был раз навсегда побежден и поставлен на колени… В юности Толстой был для меня величайшим открытием; его творчество и посейчас мне кажется непостижимым… Что нужно для этого <для создания “Войны и мира”. – М.А.> сделать, как это почувствовать, на какой бумаге изобразить, кем быть и каким образом после этого обедать, смотреть на людей бровастыми глазами, ссориться, отдыхать на лавочке в Ясной Поляне, а не вознестись попросту на небо и не посмотреть рассеянно на весь писательский мир с ближайшего облака?.. Лев Толстой был и остается российским чудом…»
<…>
Во всех почти его произведениях, особенно же в «Происшествиях зеленого мира», можно кое-где найти легкий, отдаленный отзвук знаменитого начала «Воскресения»:
«Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью, как ни обрезывали деревья и ни выгоняли всех животных и птиц, – весна была весною даже и в городе. Солнце грело, трава, оживая, росла и зеленела везде, где только не соскребли ее… Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и дети. Но люди – большие, взрослые люди – не переставали обманывать и мучить себя и друг друга…»
<…>
Немецкой расе свойственен гений второстепенности: обстоятельнейшее развитие чужой идеи, исчерпывающее применена на практике чужих открытий. Ум не постигающий но незаменимый в исполне