Марк Алданов. Писатель, общественный деятель и джентльмен русской эмиграции — страница 63 из 162

Марк Алданов о своих первых берлинских впечатлениях делится с Буниным в апрельских и июньских письмах 1922 года:

17 апреля. Берлином я недоволен во всех отношениях, кроме валютного. Настроения здесь в русской колонии отвратительные. Я почти никого не вижу, – правда, всех видел на панихиде по Набокове247. Первые мои впечатления от Берлина следующие: 1) на вокзале подошел ко мне безрукий инвалид с железным крестом и попросил милостыню, – я никогда бы не поверил, что такие вещи могут происходить в Германии, 2) в первый же день, т. е. 3 недели тому назад я зашел к Толстому, застал у него поэта-большевика Кусикова248<…> и узнал, что А<лексей> Ник<олаевич> перешел в «Накануне». Я кратко ему сказал, что в наших глазах (т. е. в глазах парижан, от Вас до Керенского) он – конченый человек, и ушел. Была при этом и Нат<алья> Васильевна <Крандиевская-Толстая>, к<отор>ая защищала А<лексея> Ник<олаевича> и его «новые политические взгляды», но, кажется, она очень расстроена249. Сам А<лексей> Ник<олаевич> говорил ерунду в довольно вызывающем тоне. Он на днях в газете «Накануне» описал в ироническом тоне, как приехавший из Парижа писатель» (т. е. я) приходил к нему и бежал от него, услышав об его участии в «Накануне», без шляпы и трости, – так был этим потрясен. Разумеется, всё это его фантазия. Вы понимаете, как сильно могли меня потрясти какие бы то ни было политические идеи Алексея Николаевича; ему, разумеется, очень хочется придать своему переходу к большевикам характер сенсационного, потрясающего исторического события. Мне более менее понятны и мотивы его литературной слащевщины: он собирается съездить в Россию и там, за полным отсутствием конкуренции, выставить свою кандидатуру на звание «первого русского писателя, который сердцем почувствовал и осмыслил происшедшее» и т. д. как полагается. Вы (И<ван> А<лесеевич>) были совершенно правы в оценке личности Алексея Николаевича… Больше с той поры я его не видал. 3) Наконец, третье впечатление, к<отор>ым меня в первый же день побаловал Берлин, – убийство Набокова. Я при убийстве, впрочем, не присутствовал. Известно ли Вам в Париже, что убийцам ежедневно в тюрьму присылают цветы неизвестные почитатели и что защитником выступает самый известный и дорогой адвокат Берлина, – к слову сказано, еврей и юрисконсульт Вильгельма II?

<…>

Работаю здесь очень мало, большую часть дня читаю. На вечере у И.В. Гессена познакомился с Андреем Белым и со стариком В.И. Немировичем-Данченко, к<отор>ый только что приехал из России. Жизнь здесь раза в 4 дешевле, чем в Париже.

1 июня: …почти вся литература здесь приняла такой базарный характер (чего стоят один Есенин с Кусиковым), что я от литераторов – как от огня. В «Доме Искусств» не был ни разу, несмотря на письменное приглашение Минского. Не записался и в «Союз Журналистов», так что вчера не исключал Толстого. Кажется, сегодня состоится его шутовское выступление, о котором Вы знаете из объявлений в «Руле». Я ни Толстого, ни Горького ни разу не встречал нигде. Они здесь основывают толстый журнал. Развал здесь совершенный и после Парижа Берлинская колония представляется совершенной клоакой… [ГРИН (I). С. 261–262].

Хотя напрямую Алданов об этом не говорит, но, не подлежит сомнению, что двурушничество Алексея Толстого, переметнувшегося к сменовеховцам и ставшего постоянным сотрудником «Накануне», явилось для него большим ударом. Что касается статьи в «Накануне» (апрель 1922 г.), о которой идет речь в его письме, и где фигурирует некий молодой писатель, который, будучи потрясен известием о переходе А. Толстого в лагерь сменовеховцев, бежал от него «без шляпы и трости», – то это знаменитое «Открытое письмо Н.В. Чайковскому». В нем А. Толстой формулирует свою новую идеологическую позицию по отношению к Советской России в контексте национал-большевистской идеологии сменовеховцев250. В заключение этого манифеста он прямо заявляет о своей готовности:

…признать реальность существования в России правительства, называемого большевистским, признать, что никакого другого правительства ни в России, ни вне России – нет. (Признать это так же, как признать, что за окном свирепая буря, хотя и хочется, стоя у окна, думать, что – майский день.) Признав, делать все, чтобы помочь последнему фазису революции всего доброго и справедливого и утверждения этого добра, в сторону уничтожения всего злого и несправедливого, принесенного той же революцией, и, наконец, в сторону укрепления нашей великодержавности [ТОЛСТОЙ А.Н. (IV)].

Заодно, видимо, для привнесения в свою патетику литературного шарма, Толстой, иллюстрируя одну совершенно бесперспективную, на его взгляд, эмигрантскую стезю – «даже и не путь, а путьишко» – рассказал, как

недавно приехал из Парижа молодой писатель и прямо с вокзала пришел ко мне. «Ну как, – скоро, видимо, конец, – сказал он мне, и в его заблестевших глазах скользнул знакомый призрачный огонек парижского сумасшествия. – У нас (то есть в Париже) говорят, что скоро большевикам конец». Я стал говорить ему приблизительно о тех же трех путях. Он сморщился, как от дурного запаха.

– С большевиками я не примирюсь никогда.

– А если их признают?

– Герцен же сидел пятнадцать лет за границей. И я буду ждать, когда они падут, но в Россию не вернусь.

Когда же он узнал, что мой фельетон напечатан в «Накануне», он буквально без шапки, оставив у меня в комнате шляпу и трость, выбежал от меня, и я догнал его уже на лестнице, чтобы передать шляпу и трость. Он бежал, как от зараженного чумой [ТОЛСТОЙ А.Н. (IV) ].

В апрельском письме Алданова заслуживает внимания и другое его замечание – то, где он оценивает правоту Бунина «в оценке личности Алексея Николаевича». По-видимому, Бунин еще в парижскую весну 1921 г. почувствовал, куда показывает вектор настроений графа Алешки, и Алданову об этом сказал. Дон-Аминадо в своих поэтизированных воспоминаниях «Поезд на третьем пути» приводит, например, такой колоритный эпизод:

<Настоящий обмен мнениями о том, что Родина есть Единый куст, и все ветви его, даже те, которые растут вбок или в сторону, питаются одними и теми же живыми соками, и надо их вовремя направить и воссоединить, чтобы куст цвел пышно и оставался единым>, больше, впрочем, походивший на нарушение общественной тишины и порядка, имел место <…> на улице Ренуар против знаменитого дома 48-бис, где проживало в то время большинство именитых русских писателей. Больше всех кипятился и волновался Алексей Толстой, который доказывал, что <….> дело в идее, в руководящей мысли.

Ибо пора подумать, орал он на всю улицу, что так дольше жить нельзя, и что даже Бальмонт, который только что приехал из России, уверяет, что там веет суровым духом отказа, и тяжкого, в муках рождающегося строительства, а здесь, на Западе, одна гниль, безнадежный, узколобый материализм и полное разложение… Бунин, побледневший, как полотно, только и успел крикнуть в предельном бешенстве: «Молчи, скотина! Тебя удавить мало!..» И, ни с кем не попрощавшись, быстро зашагал по пустынной мостовой [Д. АМИНАДО. С. 46].

В письме Бунину от 26 июня 1922 года Алданов вновь возвращается к теме о литературно-издательской жизни «русского Берлина»:

Мои наблюдения над местной русской литературной и издательской жизнью ясно показали мне, что литература на 3/4 превратилась в неприличный скандальный базар. Может быть, Так впрочем, было и прежде. За исключением Вас, Куприна, Мережковского, почти все новейшие писатели так или иначе пришли к славе или известности через скандал. У кого босяки, у кого порнография, у кого «передо мной все поэты предтечи» или «запущу в небеса ананасом» или «закрой свои бледные ноги» и т. д. Теперь скандал принял только неизмеримо более шумную и скверную форму, Вера Николаевна <Бунина> пишет мне, что Алексей Николаевич <Толстой> «дал маху». Я в этом сильно сомневаюсь. Благодаря устроенному им скандалу, у него теперь огромная известность, – его переход к большевикам отметили и немецкие и английские газеты. Русские газеты всё только о нем и пишут, причем ругают его за направление и хвалят за талант, т. е. делают именно то, что ему более всего приятно. Его газета «Накануне» покупается сов<етской> властью в очень большом количестве экземпляров для распространения в Сов. России (хорошо идет и здесь); а она Алексею Николаевичу ежедневно устраивает рекламу. Остальные – Есенин (о котором Минский сказал мне, что он величайший русский со времен Пушкина), Кусиков, Пильняк и др. – делают в общем то же самое…

А вот (в том же письме) интересное свидетельство о находившемся тогда в Берлине, и вскоре уехавшем в Россию, Андрее Белом:

Недавно я обедал вдвоем с Андреем Белым в ресторане (до того я встретился с ним у Гессена). Он – человек очень образованный, даже ученый – из породы «горящих», при чем горел он в разговоре так, что на него смотрел весь ресторан. В общем, произвел он на меня, хотя и очень странное, но благоприятное впечатление, – в частности, и в политических вопросах, большевиков, «сменовеховцев» ругал жестоко. А вот подите же: читаю в «Эпопее» и в «Гол<осе> России» его статьи: «Всё станет ясным в 1933 году251», «Человек – чело века», тонус Блока был культ Софии, дева спасет мир, был римский папа, будет римская мама (это я когда-то читал у Лейкина, но там это говорил пьяный купец) – и в каждом предложении подлежащее поставлено именно там, где его по смыслу никак нельзя было поставить. Что это такое? Заметьте, человек искренний и имеющий теперь большую славу: «Берлинер Тагеблат» пишет: «Достоевский и Белый»… В модернистской литературе он бесспорно лучший во всех отношениях [ГРИН (I). С. 263].