Марк Алданов. Писатель, общественный деятель и джентльмен русской эмиграции — страница 66 из 162

<…> Катаева, Вс. Иванова, Вл. Лидина, О. Мандельштама, <…>, а из эмигрантов – Соколова Микитова, Р. Гуля. Даже люди, настроенные по отношению к «Накануне» враждебно, признавали: «Писатели из России, дающие свои рукописи, чисты перед совестью своей. В России нет прессы, «Накануне» – форточка для них, пропускающая свежий воздух свободной Европы». Однако по отношению к Толстому реакция эмиграции была мгновенной: от графа потребовали разъяснений, а когда он отказался выполнять фактический ультиматум – или с нами, или с ними, – поставили вопрос о его исключении из Парижского союза русских литераторов и журналистов, главного эмигрантского литературного клуба, во главе которого стоял П.Н. Милюков. Считавшая себя неполитической писательская организация проявила принципиальность: против исключения высказался один только Куприн.

<…>

«Открытое письмо Н.В. Чайковскому» фактически приводит Алексея Толстого к разрыву с белой эмиграцией, и А.Н. Толстого исключают из Союза русских писателей в Париже. <Но> выбор <им был уже> сделан, и 1 сентября 1923 года Алексей Толстой возвращается в Россию.

<…>

Позднее эмиграция отнесется к «перелету» Алексея Толстого гораздо мягче. Отсюда и нежный тон бунинских воспоминаний, и прощение со стороны Вишняка, назвавшего Алексея Н. Толстого «не столько карьеристом, сколько любителем хорошо и “вкусно” – “гастрономически” и “спиритуалистически”, в свое удовольствие пожить», хотя оценка эта, конечно, очень плоская и сильно оглупляющая Толстого: на вкусную еду и сладкую жизнь он заработал бы и в Берлине, и в Париже. Но, быть может, точнее всех высказался Федор Степун:

«Я не склонен идеализировать мотивы возвращения Толстого в 1923 году в Советскую Россию. Очень возможно, что большую роль в решении вернуться сыграл идеологический нигилизм этого от природы весьма талантливого, но падкого на славу и деньги писателя. Все же одним аморализмом толстовской “смены вех” не объяснить. Если бы дело обстояло так просто, мы с женою, только что высланные из России, вряд ли могли бы себя чувствовать с Толстыми (к этому времени Алексей Николаевич был женат вторым браком на Наташе Крандиевской) так просто и легко, как мы себя чувствовали с ними накануне их возвращения из Берлина в СССР…

Мне лично в “предательском”, как писала эмигрантская пресса, отъезде Толстого чувствовалась не только своеобразная логика, но и некая сверхсубъективная правда, весьма, конечно, загрязненная, но все же не отмененная теми делячески-политическими договорами, которые, вероятно, были заключены между Толстым и полпредством. Как-никак Алексей Николаевич ехал не на спокойную жизнь, его возврат был большим риском, даже если бы он и решил безоговорочно исполнять все предначертания власти. Мне, по крайней мере, кажется, что сговор Толстого с большевиками был в значительной степени продиктован ему живой тоской по России, правильным чувством, что, в отрыве от ее стихии, природы и языка, он как писатель выдохнется и пропадет. Человек, совершенно лишенный духовной жажды, но наделенный ненасытной жадностью души и тела, глазастый чувственник, лишенный всяких теоретических взглядов, Толстой не только по расчету возвращался в Россию, но и бежал в нее, как зверь в свою берлогу. Может быть, я идеализирую Толстого, но мне и поныне верится, что его возвращение было не только браком по расчету с большевиками, но и браком по любви с Россией» [ВАРЛАМОВ А. Сc. 31–32].

В отличие от Степуна и иже с ним Марк Алданов, в силу своей исключительной принципиальности, не склонен был не оправдывать Алешку, не осуждать его. Он просто напросто всю оставшуюся жизнь перестал поддерживать с ним какие-либо отношения. Знаменательным в этом отношении является следующий эпизод, по разному описанный Алдановым и Буниным. Осенью 1936 года Марк Алданов сообщал Амфитеатрову:

Кстати, об Алешке. Месяца два тому назад Бунин и я зашли вечером в кафе «Вебер» – и наткнулись на самого А.Н. Толстого (с его новой женой263). Он нас увидел издали и послал записку. Бунин, суди его Бог, возобновил знакомство, а я нет – и думаю, что поступил правильно. Мы с Алексеем Толстым были когда-то на «ты» и три года прожили в Париже, встречаясь каждый день. Не спорю, что меня встреча с ним (то есть на расстоянии 10 метров) после пятнадцати лет взволновала. Но говорить с ним мне было бы очень тяжело, и я воздержался: остался у своего столика. Он Бунина спрашивает: «Что же, Марк меня считает подлецом?» Бунин отвечал: «Что ты, что ты!» Так я с новой женой Алешки и не познакомился. Об этом инциденте было здесь немало разговоров. Но, разумеется, это никак не для печати. Кажется, Бунин сожалеет, что не поступил, как я [ПАРФИЛ-РУС-ЕВР. С. 604].

В воспоминаниях «Далекие, близкие» Андрея Седых этот сюжет в целом передается без изменений:

В моих записных книжках за 1936 год есть рассказ о случайной встрече И.А. Бунина и М.А. Алданова в Париже с А.Н. Толстым. Встретились в кафе на Монпарнасе. Произошла заминка. Наконец Бунин подошел к Толстому. Облобызались… Алданов, также очень друживший с автором «Петра Первого», отказался подойти и подать ему руку. И поступил он, как показало дальнейшее, совершенно правильно.

Бунин просидел с Толстым весь вечер. «Алешка» расточал комплименты и звал вернуться в Москву. – По твоим, брат, книгам учатся все молодые советские писатели… Да тебя примут с триумфом… Бунин слушал, улыбался и, как всегда, когда не знал, как ответить, немного иронически говорил: – Мерси, мерси! [СЕДЫХ. С. 254].

А вот как описывает эту встречу сам Иван Бунин:

В последний раз я случайно встретился с ним в ноябре 1936 г., в Париже. Я сидел однажды вечером в большом людном кафе, он тоже оказался в нем, – зачем-то приехал в Париж, где не был со времени отъезда своего сперва в Берлин, потом в Москву, – издалека увидал меня и прислал мне с гарсоном клочок бумажки: «Иван, я здесь, хочешь видеть меня? А. Толстой». Я встал и пошел в ту сторону, которую указал мне гарсон. Он тоже уже шел навстречу мне и, как только мы сошлись, тотчас закрякал своим столь знакомым мне смешком и забормотал: «Можно тебя поцеловать? Не боишься большевика?» – спросил он, вполне откровенно насмехаясь над своим большевизмом, и с такой же откровенностью, той же скороговоркой и продолжал разговор еще на ходу:

– Страшно рад видеть тебя и спешу тебе сказать, до каких же пор ты будешь тут сидеть, дожидаясь нищей старости? В Москве тебя с колоколами бы встретили, ты представить себе не можешь, как тебя любят, как тебя читают в России…

Я перебил, шутя:

– Как же это с колоколами, ведь они у вас запрещены.

Он забормотал сердито, но с горячей сердечностью:

– Не придирайся, пожалуйста, к словам. Ты и представить себенеможешь,какбытыжил,тызнаешь,какя,например,живу? У меня целое поместье в Царском Селе, у меня три автомобиля… У меня такой набор драгоценных английских трубок, каких у самого английского короля нету… Ты что ж, воображаешь, что тебе на сто лет хватит твоей нобелевской премии?

Я поспешил переменить разговор, посидел с ним недолго, – меня ждали те, с кем я пришел в кафе, – он сказал, что завтра летит в Лондон, но позвонит мне утром, чтобы условиться о новой встрече, и не позвонил, – «в суматохе!» – и вышла эта встреча нашей последней [БУНИН-ТТ].

Интересно, что за шесть лет до случайной встречи в кафе «Вебер», Алданов – человек, разорвавший по идейным соображениям все отношения со свои старым товарищем и собратом по перу, – публикует в «Современных записках» рецензию на его книгу, изданную на Западе (Алексей Толстой. Петръ I. Берлин: Из-во «Петрополисъ», 1930), которая выдержана в исключительно комплиментарном по отношению к личности автора тоне:

Об огромном таланте А.Н. Толстого не приходится и говорить. Я думаю, что, если б он родился тогда, когда ему следовало родиться, т.е. лет сто тому назад, ему принадлежало бы одно из первых мест в классической русской литературе. Талант и достоинства его целиком от Бога, недостатки в значительной мере от быта. В современной же литературе автор «Хождения по мукам» и «Детства Никиты» составил себе большое имя и со своими недостатками264.

Этот отзыв интересен не только с литературно-критической точки зрения. Он является своего рода «аттестацией личности», подтверждающей на конкретном примере то, что в частности подразумевалось под характеристикой Марка Алданова как «последнего джентльмена русской эмиграции».

Начиная с 1923 г., тоску по родине населяющих русский Берлин эмигрантов вдвойне подпитывал резкий рост курса германской марки и связанное с этим удорожание услуг и товаров. Люди, стремясь найти островки стабильности, стали уезжать – кто в Советы, где НЭП, казалось, прокладывал дорогу Термидору, кто в Париж, а кто и за океан.

Потом <…> вдруг стремительно быстро оказалось, что все куда-то едут, разъезжаются в разные стороны, кто куда. В предвидении этого близкого разъезда, 8 сентября мы собрались сниматься в фотографии на Тауенцинштрассе, и Белый пришел тоже, но раздраженный и особенно напряженно улыбающийся. Гершензон еще месяц тому назад сказал Ходасевичу, что когда он ходил в советское консульство за визой в Москву для себя и семьи (он уехал 10 августа), то встретил в консульстве Белого, который тоже хлопотал о возвращении. Нам об этом своем намерении Белый тогда еще не говорил. Помню грусть Ходасевича по этому поводу – не столько, что Белый что-то важное о себе от него скрыл, сколько по поводу самого факта возвращения его в Россию. Ни минуты Ходасевич не думал отсоветовать Белому ехать в Москву – Ходасевич открыто говорил, что для него совершенно не ясно, что именно Белому лучше сделать: остаться или вернуться. Он принял, как неизбежное, и возвращение Гершензона, и возвращение Шкловского (после его покаянного письма во ВЦИК, 21 сентября), и возвращение в Москву А.Н. Толстого и Б. Пастернака, и долгие колебания Муратова, который, в конце концов, остался. Но тревога за Бориса Николаевича