Алданов стремится в конечном счете показать, что <…> Достоевский – прежде всего исключение, он стоит особняком, эту мысль он наиболее веско аргументирует в статье, адресованной американским читателям и задуманной как вступление к антологии русской прозы. Здесь он подчеркивает, что Достоевский отошел от традиций великой русской прозы в первую очередь потому, что он не является писателем-реалистом. Его всегда привлекало все странное, необычное (Алданов употребляет слово unusual), в то время как русская литература всегда тяготела к простоте…
<…>
Действительно, русская литература за некоторыми исключениями (Достоевский) не слишком любила все unusual, особенно же все условное и театральное.
Отход Достоевского от традиций Алданов видел и в призыве к войне, так как русская литература является, по его словам, «наименее империалистической» и самой миролюбивой из всех литератур. Не вызывает сомнений и то, что они придерживались диаметрально противоположных взглядов на проблему Константинополя, и что Алданов очень не любил «Дневник писателя». Главное же заключалось в том, что Достоевский был абсолютно чужд принципам «красоты-добра» («kaloskagathos»), которым служит, по мнению Алданова, вся русская литература:
«Я утверждаю, что почти все лучшее в русской культуре всегда служило идее «красоты-добра» <…> самые замечательные мыслители России (конечно, не одной России) в своем творчестве руководились именно добром и красотой. В русском же искусстве эти ценности часто и тесно перекрещивались с идеями судьбы и случая. И я нахожу, что это в сто раз лучше всех «бескрайностей» и «безмерностей», которых в русской культуре, к счастью, почти нет и никогда не было, – или же во всяком случае было не больше, чем на Западе.
<…>
Человеку подлинной веры, Достоевскому, принадлежат “Записки из подполья”, книга нигилистическая – и самая нерусская во всей русской литературе, нерусская прежде всего по полному отсутствию “красоты-добра”»296.
Алданов, как видим, <…> скорее, подозревает автора в тщеславном стремлении выдумать ни на кого не похожего в силу своей «безмерности» героя. Достоевского в то же время нельзя отнести и к тем авторам, чье творчество с наибольшей полнотой отразило русскую культуру, так как выдвигаемые им идеи не являются специфически русскими, полагает Алданов. Он ссылается на три идеи Достоевского, находя им аналоги в более ранней западной литературе: «Да и “все позволено” идея старая, как мир и нисколько не русская и не славянская. Она встречается у многих западных мыслителей, она есть “Fay се que voudras” Рабле. Если позволите и тут маленькое отступление в сторону, решусь сказать (как это ни страшно), что таковы и некоторые другие откровения Достоевского, – говорю о нем здесь, конечно, только как о мыслителе. В “Бесах” Кириллов говорит: “Если нет Бога, то я Бог”, – и об этих его словах у нас чуть не трактаты написаны. Между тем в одном из самых знаменитых своих произведений Декарт <…> допускает на мгновенье гипотезу: что, если Бога нет? Какой вывод в этом случае надо было сделать? Его ответ: в этом случае – я – Бог, “Je suis Dieu”» <…>
Даже столь ценимое Достоевским «покаяние» по справедливому замечанию Алданова в «Ульмской ночи», не есть «идея русская», а, в первую очередь, общехристианская:
«вспомните также дона Бальтазара в “Le Cloitre”297 Верхарна. Берусь назвать еще десять примеров. Тот, кого почитают за границей истинно русским писателем, незаконно присвоил себе это звание. А если в России когда-либо и был литератор, отразивший “максимализм”, то это скорее Толстой, чем Достоевский».<Также категорично Алданов> всегда отказывал автору «Бесов» в предвидении русской революции:
«В минуты мрачного вдохновенья зародилась эта книга в злобном уме Достоевского.
Этот человек, не имевший ни малейшего представления о политике, был в своей области, в области “достоевщины”, подлинный пророк, провидец безмерной глубины и силы необычайной. Октябрьская революция без него непонятна; но без проекции на нынешние события непонятен до конца и он, черный бриллиант русской литературы. <…> Достоевский лучше всего предвидел второе действие (русского революционного движения). Деятелей пролога он ненавидел, его идей не понимал [ТАССИС. С. 391, 392].
В своем жестком противопоставлении Толстого и Достоевскому отрицающий возможность предсказаний будущего скептик Алданов, говоря о «великом Льве», даже
готов верить, что этот человек мог постигнуть внеопытное, он мог угадать то, что людям знать не дано [«Загадка Толстого» АЛДАНОВ-СОЧ (IV)].
Но самое главное,
что не принимает Алданов в <Достоевском», как раз и составляет коренное различие между <ним> и Толстым, а именно, характер воздействия их философских систем на литературное творчество каждого. <…> по его мнению, философия Толстого-моралиста ни в чем не сковывала гениального писателя, каким он был, его романы отказывались служить концепции, зачастую противореча замыслам автора…298
<…>
Иное дело Достоевский, здесь мыслитель брал верх над художником, от чего страдает искусство. Разительный пример тому – эпилог «Преступления и наказания». Алданов не разделяет надежд на воскресение Раскольникова после искупления им своей вины. <…> Философская идея очищения страданием, одна из самых искусственных и злополучных мыслей Достоевского, своевременно пришла ему на помощь, – дала возможность как-то отвязаться от проблемы Раскольникова. <…> Лишенный артистической интуиции, писатель в Достоевском дал увлечь себя моралисту. Он подчинил роман своей морали, прибегнув к художественным трюкам, и тем обманул читателя.
<…>
В отличие от Толстого, Достоевский не является «органическим» писателем. Мрачный и исстрадавшийся он не умел любить жизнь, за что она отомстила ему, лишив его романы поэзии: «<…> Толстой врос, как дуб, в свою землю, он писал “органически” потому, что органически жил и, главное, любил то, что описывал, а когда не любил, то и писал карикатуры вроде Наполеона. Без органичности, без радости жизни, без любви и не может быть искусства»299.
На Достоевском нет Божьей благодати, так как жизнь за нелюбовь к ней мстит писателю лишеньем поэзии [ТАССИС. C. 392].
В своем противопоставлении Толстого Достоевскому Алданов к последнему относится явно предвзято: то, что не прощается Достоевскому, извинительно трактуется в случае Толстого. Так, например, скептик Алданов, ни во что ни ставящий чьи-либо, в том числе и Достоевского, профетические прозрения, признает несомненным провиденциальный дар у Льва Толстого:
… ограничимся одним примером, человек, как никто другой, знавший русский народ, всегда отрицал в нем монархические настроения: задолго до революции Лев Толстой предупреждал царя, что народ не испытывает никакой симпатии ни к царской персоне, ни к трону, и что он не сделает ничего для спасения монархии, когда она будет нуждаться в этом. Казавшееся сумасбродным пророчество, как и многие другие, сделанные великим гением, полностью сбылось (Пер. с фр. из книги [LANDAU-ALDANOV (II)].
Подробное рассмотрение темы «Алданов и Достоевский» выходит за рамки настоящей книги. Отметим только, что на наш взгляд Алданов, как и ранее до него Максим Горький, тенденциозно обедняет сложную, подчас противоречивую природу мировоззренческих представлений Достоевского. Вот только один пример: делая из Достоевского кондового русопята, Алданов намеренно игнорирует известное высказывание писателя о его, как русского, горячей привязанности и любви к Европе, на что особое внимание обращал Д. Мережковский в книге «Л. Толстой и Достоевский»:
Но, несмотря на то или, вернее, благодаря тому, что мы признали самобытную русскую идею, мы уже не можем, – чего бы это ни стоило и какие бы роковые противоречия не грозили нам, – высокомерно отворачиваться от западной культуры или малодушно закрывать на нее глаза, подобно славянофилам. Не можем забыть, что именно Достоевский, и как раз в то время, когда он был или, во всяком случае, считал себя самым крайним славянофилом, с такою силою и определенностью высказал нашу русскую любовь к Европе, нашу русскую тоску по родному Западу, как ни один из наших западников: «у нас, русских, – говорит он, – две родины: наша Русь и Европа». «Европа – но ведь это страшная и святая вещь! О, знаете ли вы, господа, как нам дорога, нам, мечтателям-славянофилам, эта самая Европа, эта «страна святых чудес»! – «Знаете ли, до каких слез и сжатий сердца мучают и волнуют нас судьбы этой дорогой и родной нам страны, как пугают нас эти мрачные тучи, все более и более заволакивающие ее небосклон? Русскому Европа так же драгоценна, как Россия. О, более! Нельзя более любить Россию, чем люблю ее я, но я никогда не упрекал себя за то, что Венеция, Рим, Париж, сокровища их наук, вся история их – мне милей, чем Россия. О, русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого Божьего мира, эти осколки святых чудес; и даже это нам дороже, чем им самим!» [МЕРЕЖКОВСКИЙ Д. С. 12].
К концу лета 1929 г., посчитав, что он лично «ничего путного» о Достоевском сказать не может, Алданов взялся за написание пьесы «Линия Брунгильды». 21 ноября он сообщает Бунину на сей счет:
Я, так и есть, пишу пьесу! Не знаю, напишу ли (скорее брошу…). На собственном опыте убедился, что театр – грубый жанр: пишу все время с чувством мучительной неловкости, – всё надо огрублять, иначе со сцены, звучало бы совершенно бессмысленно.
20 декабря он пишет Вере Николаевне:
Сейчас я занят исключительно пьесой. Если не допишу или нельзя будет поставить (печатать незачем и неинтересно), то буду жестоко разочарован. В общем убедился, какой грубый жанр театр, – перечел множество знаменитых пьес, включая нелепого Ибсеневского «Штокмана»