«Да, это правда, наша философия получила начало у варваров; но время, когда она начала процветать среди подвластных тебе народов, совпало с славным царствованием Августа, твоего предка, и, таким образом явилось как бы счастливым предзнаменовением для империи. Действительно, с этого самого времени началось колоссальное развитие блистательной римской державы, коей ты, вместе с твоим сыном, являешься и пребудешь наследником, приветствуемым нашими пожеланиями, лишь бы ты соблаговолил покровительствовать этой философии, которая была, так сказать, молочной сестрой империи, так как она родилась вместе с ее основателем и твои предки ее почитали наравне с другими культами. Что нашему учению суждено процветать паралельно успеху вашей славной империи, ясно из того, что со времени его возникновения все чудесно вам удается. Только Нерон и Домициан, обманутые клеветниками, проявили недоброжелательство к нашей религии; и эти клеветы, как обыкновевенно бывает, были потом приняты без пересмотра. Но их ошибка была исправлена твоими благочестивыми родными, которые затем частыми рескриптами сдерживали рвение тех, которые намеревались принять против нас меры строгости. Так Адриан, твой дед, в разное время писал подобные рескрипты, в особенности проконсулу Фундану, губернатору Азии. А твой отец, в то время, когда ты был уже приобщен к нему в управлении делами, писал городам, и именно лариссянам, фессалоникийцам и афинянам и всем грекам, чтобы не вводить по отношению к нам ничего нового. Что касается тебя, питающаго к нам те же чувства, с еще более возвышенной степенью филантропии и философии, то мы уверены, что ты исполнишь то, o чем мы просим».
Система апологетов, столь горячо поддержанная Тертуллианом, согласно которой хорошие императоры благоприятствовали христианству, а дурные его преследовали, уже достигла полного развития. Родившись в одно время, христианство и Рим вместе росли и вместе процвели. Их интересы, их страдания, их счастье, их будущность, все было общее. Апологеты те же адвокаты; а какое бы дело адвокаты ни защищали, они всегда похожи. Доводы подбираются для всех положений и на все вкусы. Пройдет более ста пятидесяти лет, прежде чем эти слащавые и не особенно искренние зазывы будут услышаны. Но уже один факт, что еще при Марке Аврелии они представляются уму одного из просвещеннейших вождей церкви, предвещает будущее. Христианство и империя примирятся; они созданы друг для друга. Тень Мелитона затрепещет он радости, когда империя станет христианской, и император возьмет в свои руки дело «истины».
Итак, церковь совершала уже не один подступ к империи. Из вежливости, конечно, но также и по совершенно правильному выводу из своих принципов, Мелитон не допускает, чтобы император мог приказать что-либо несправедливое. С удовольствием предоставляли людям верить, что некоторые императоры были не абсолютно враждебны христианству; любили рассказывать, что Тиверий предложил сенату возвести Иисуса в число богов, и только сенат не согласился. Заранее угадывается решительное предпочтение, которое церковь окажет власти, когда получит надежду на ее милости. Наперекор всякой правде, старались показать, что, Адриан и Антонин старались исправить зло, причиненное Нероном и Домицианом. Тертуллиан и его поколение скажут то же самое о Марке Аврелии, Правда, Тертуллиан будет сомневаться, чтобы можно было бы одновременно кесарем и христианином; но веком позднее эта несовместимость никого уже не будет поражать, и Константин возьмется доказать, что Мелитон Сардский проявил себя человеком очень прозорливым в тот день, когда он так хорошо постиг, за сто тридцать два года и сквозь проконсульские гонения, возможность христианской Империи.
Путешествие в Грецию, в Азию и на Восток, сделанное императором около этого времени, ни в чем не изменило его мыслей. С улыбкой, но не без некоторой внутренней иронии, увидал он этот мир софистов афинских, смирнских, услышал всех знаменитых профессоров, учредил в Афинах многие новые кафедры, говорил особенно с Иродом Аттидом, Элием Аристидом, Адрианом Тирским. В Элевзисе он вошел один в самые отдаленные части святилища. В Палестине, остатки иудейского и самарянского населения, доведенного последними возмущениями до крайней нищеты, встретили его с шумными возгласами, конечно, жалобами. Весь край был пропитан смрадом крайней бедности. Эти беспорядочные зловонные толпы превозмогли его терпение. Выведенный из себя, он воскликнул: «О маркоманны, о квады, о сарматы, я, наконец, нашел людей глупее вас».
Философ заглушил в Марке Аврелии все, кроме римлянина. Против еврейского и сирийского благочестия он питал инстинктивное предубеждение. Были, однако же, христиане очень недалеко от него. Его племянник, Уммидий Квадратус, имел при себе евнуха, называвшегося Гаицинтом, который был старшиной римской церкви. На попечение этого евнуха была отдана молодая девушка поразительной красоты по имени Марция, которую Уммидий взял в наложницы. Позднее, в 183 году, когда Уммидий был умерщвлен вследствие заговора Люциллы, Коммод нашел эту женщину в захваченном имуществе и взял ее себе. Постельничий Эклектос разделил участь своей госпожи. Поддаваясь капризам Коммода, иногда умея их себе подчинить, Марция приобрела над ним безграничную власть. Мало вероятно, чтобы она была крещена; но евнух Гаицинт внушил ей нежное сочувствие к вере. Он продолжал быть к ней близок и достигал через нее величайших милостей, в особенности для исповедников, сосланных в рудники. Впоследствии, выведенная из терпения чудовищем, Марция встала во главе заговора, который освободил империю от Коммода. Эклектос опять оказывается при ней в эту минуту. По странному совпадению, христианство оказалось очень близко замешанным в заключительную трагедию дома Антонинов, подобно тому, как за сто лет перед тем, в христианской среде составился заговор, положивший конец тирании последнего из Флавиев.
Глава XVIII. Гностики и монтанисты в Лионе
Прошло уже около двадцати лет, как азиатская колония в Лионе и Вене процветала во всех делах Христовых, несмотря на нередкие внутренние испытания. Благодаря ей, евангельская проповедь распространялась уже в долине Соны. Отенская церковь в особенности, была, во мкогих отношениях, дочерью лионской греко-азиатской церкви. Греческий язык долго был там языком мистицизма, и сохранил в продолжение столетий известное литургическое значение. Затем выступают как бы в неясной утренней полутени Тур (Tournus), Шалон, Дижон, Лангр, апостолы и мученики которых принадлежат по своему корню К лионской греческой колонии, а не к великой латинской евангелизации Галлии в III и IV веке.
Таким образом, от Смирны до недоступных частей Галлии протянулась борозда сильной христианской деятельности. Лугдуно-венская община вела оживленную переписку с коренными церквями Азии и Фригии. Удобство плавания по Роне помогало скорому ввозу всех новинок; иное евангелие недавней фабрикации, система, только что измышленная александрийским хитроумием, проявление духа, введенное в моду малоазийскими сектантами, узнавались в Лионе или Вене почти на другой день после их появления. Живое воображение жителей было проводником еще более могучим. Экзальтированный мистицизм, чуткость нервов, доходящая до истерии, горячность сердца способная на все жертвы, но и способная довести до всех безумств, таков был характер этих галло-греческих христианских общин. На глубокочтимом Пофине, старце свыше девяносто лет отроду, лежала трудная задача управления этими душами, более пламенными, чем покорными, и которые в самой покорности искали вовсе не суровой отрады исполненного долга.
Ириней сделажся правой рукой Пофина, его викарием, если можно так выразиться, и нареченным его преемником. Писатель обильный и опытный полемист, он тотчас по прибытии в Лион принялся писать по-гречески против всех христианских тенденций, несогласных с его собственной, и в особенности против Власта, который хотел вернуться к иудаизму, и против Флорена, который допускал, как гностики, Бога добра и Бога зла. Учение Валентина, по своей широте и философской внешности, приобретало в лионском населении многих последователей. Опровержение его Ириней сделал как бы своей специальностью. Ни один правоверный полемист ранее его не понимал настолько глубину гнозиса и его противохристианский характер.
Валентин был своего рода умственный щеголь, который, конечно, никогда бы не успел ни заменить католическую церковь, ни овладеть управлением ей. Гностицизм поднялся по Роне в лице наставника гораздо более опасного, разумею Маркоса, который обольщал женщин странным способом совершения евхаристии и наглостью, с которой он уверял их, что им дан дар пророчества. Его способ причащения приводил к самым опасным вольностям. Выставляя себя преподателем благодати, он уверял женщин, что сносится с их ангелами-хранителями, что они предназначены к высокому сану в его церкви, и приказывал им приготовиться к мистическому союзу с ним. «От меня и посредством меня, — говорил он им, — ты получишь Благодать. Расположись, как невеста, принимающая жениха, чтобы ты сделалась тем, что я, а я бы стал тем, что ты. Приготовь ложе свое к принятию семени света. Вот нисходит на тебя благодать; отверзай уста, пророчествуй!» — Но я никогда не пророчествовала, я не умею пророчествовать, — отвечала бедная женщина. Он удваивал заклинания, пугал, ошеломлял свою жертву. «Отверзай уста, говорю я тебе, и говори; все, что ты скажешь, будеть пророчеством». Сердце посвящаемой билось усиленно, ожидание, смущение, мысль, что, быть может, она в самом деле станет пророчествовать, кружили ей голову, она бредила наудалую. Потом ей изображали скаванное ею, как преисполненное возвышеннейшего смысла. С этой минуты несчастная погибала. Она благодарила Маркоса за сообщенный ей дар, сирашивала, чем может отблагодарить, и сознавая, что передача ему всего имущества слишком недостаточна, предлагала ему самое себя, если он удостоит принять. Часто случалось, что таким образом гибли лучшие и благороднейшия, и уже отовсюду слышалось о кающихся, обреченных плачу на весь остаток дней, которые получив от соблазнителя причастие и пророческое посвящение, отступали от всего этого с омерзением, и являлись в правоверную церковь умолять о прощении и забвении.