Стихи Суцкевера, в которых фигурируют «скрипки-розы» и «девушки-виолончели», сродни живописи Шагала. При их прослушивании возникает синентезия — содружественное ощущение. Даже если бы Шагал и Суцкевер не были друзьями, легко понять, почему художник согласился проиллюстрировать его книги. Оба были носителями еврейского, еще довоенного сознания. В их творчестве оживал быт еврейских местечек, о которых они сохранили самые нежные воспоминания. Например, стихотворение Суцкевера «Написанное на доске вагона» (1944) по форме представляет собой записку, приложенную к нитке жемчуга, которую выкидывает из направляющегося в Освенцим поезда парижская танцовщица Мари. Несмотря на то что тема стихотворения — убийство, в голосе лирического героя сквозят лирические ноты:
Если кому-нибудь суждено найти жемчужные бусы,
нанизанные на кроваво-красную нить,
что возле горла все тоньше,
словно жизненный путь,
теряющийся в тумане…
Это стихотворение перекликается с сочиненным на два десятка лет позднее стихотворением «Написано карандашом в запечатанном вагоне» Дана Пагиса, ребенком попавшим в нацистский концлагерь. В отличие от произведений Суцкевера, строки Пагиса лишены лиричности. Они лаконичны и невероятно мрачны. Это самое страшное и безысходное из известных мне стихотворений:
Здесь в этом эшелоне
я, Ева,
с сыном Авелем.
Если увидите моего старшего сына
Каина, сына Адама,
скажите ему что я…[53]
Между Суцкевером и Пагисом можно провести такую же параллель, как между Шагалом и израильским абстракционистом Моше Купферманом, чьи серые пятна и линии не дают возможности уйти от их трагического наполнения. В произведениях Пагиса и Купфермана отсутствует прошлое. В них нет танцовщиц, еврейских местечек (даже горящих), ребе со свитками Торы, ослов, нагруженных стихотворениями. Ни Пагис, ни Купферман не выбирали Холокост своей темой — это тема выбрала их. Вне ее они не могли создать ничего значительного.
Когда Суцкевер гостил в доме Шагала и они говорили на идише, Вирджиния чувствовала себя чужой. Суцкевер был знаком с Беллой и чтил память о ней. С Вирджинией он предпочитал сохранять дистанцию, и она чувствовала, что Шагал молча одобрял такое поведение своего друга. «Угрызения совести Марка по отношению к Белле заставили Суцкевера держаться со мной слегка отстраненно», — писала она. Это был плохой знак.
15. Проблема вероисповедания
Чистая белая стена представляет собой большой соблазн для амбициозного художника. А если такая стена (или окно) — в христианской церкви, а художник — еврей, можно представить, какие возникнут опасения, именно это и произошло с Шагалом. Весной 1950 года Шагал получил предложение от отца Кутюрье, доминиканского монаха, украсить баптистерий новой, только что возведенной церкви на плато Асси во французском департаменте Верхняя Савойя. Кутюрье, высокообразованный и интеллигентный человек, уже получил согласие разместить во внутренних помещениях храма работы Леже, Матисса, Руо, Боннара и еврейского скульптора Жака Липшица — его бронзовая скульптура, изображающая Деву Марию, снабжена надписью: «Якоб Липшиц, иудей, верный религии своих предков, создал эту Деву Марию ради мира и согласия на земле под водительством Святого Духа».
Шагал и раньше подумывал о том, чтобы оформить небольшую церковь, вероятно вдохновившись примером Матисса, расписавшего часовню в Вансе. Каждый день во время утренних прогулок Шагал проходил мимо этой часовни, где художник-атеист полностью разработал все убранство, вплоть до облачения священников. И еще до того как поступил заказ от отца Кутюрье, Шагал сам дважды обращался к представителям прихода в Вансе с предложением расписать стены в двух более или менее заброшенных часовнях: Chapelle des Pénitents Blancs (часовне кающихся грешников Белого братства) и Chapelle du Calvaire (часовне Голгофы). Незадолго до этого друг Шагала Аркадий Леокум обратился от его имени в синагогу Эмману-Эль на Пятой авеню в Нью-Йорке с предложением выделить в ней место для работ Шагала — но совет этого богатого храма не выказал ни малейшей заинтересованности. Католический приход в Вансе также не был готов к сотрудничеству.
Расстроенный такой неудачей, Шагал отправился с Вирджинией осматривать церковь Кутюрье — Notre Dame de Toute Grâce (церковь Богородицы Всеблагой), и увиденное ему понравилось. Этот храм, с экстравагантной мозаикой Леже и алтарем, выложенным желтой плиткой по эскизу Матисса, выглядел театрально-празднично. Можно только представить себе, как воодушевился Шагал, оглядывая гулкое незаполненное пространство — без публики, без суетливых актеров и покрикивающего режиссера. И все же мечту стать этаким еврейским Джотто немного омрачало ощущение неловкости. В самом деле, нерешительность и волнение, вызванное мыслями о росписи баптистерия, высветили вдруг серьезную внутреннюю проблему — еврейский художник всерьез задумался о своем предназначении.
Не один месяц его одолевали сомнения, и, прежде чем решиться на эту работу, он даже побеседовал с главным раввином Франции и рядом известных в стране представителей еврейской диаспоры. Он выслушал мнение и иудеев, и христиан, спрашивал совета у друзей, в том числе у Суцкевера, у которого не было никаких возражений, и, наконец, обратился к президенту Израиля Хаиму Вейцману.
Письмо Шагала к Вейцману, написанное на идише и переведенное на английский Идой, показывает, насколько сильны были его тревоги. «Я обращаюсь к вам, — начал художник, — как некогда наши отцы в России обращались к своим раввинам, когда их совесть была неспокойна». За этим следует до боли знакомая сентенция, которая свидетельствует о глубоком замешательстве человека, повидавшего за долгую жизнь и патриархальную еврейскую старину, и революцию, и Холокост и сделавшего завидную карьеру в далеком от религиозности современном западном обществе.
Шагала беспокоит мысль, что, если он возьмется за это задание, не навредит ли тем самым еврейскому народу (в то время отношение католической церкви к Израилю было настороженным), но, с другой стороны, это может пойти на пользу всем евреям («само присутствие еврейской живописи в христианской церкви может стать хорошей пропагандой для нашего народа»). И наконец, он не хочет, чтобы в Израиле думали, будто у него «есть что-то общее с неиудейскими религиями», но опять же, библейские сюжеты, которые он собирается изобразить для христианских верующих, «символизируют страдания гонимого еврейского народа». Вейцман посоветовал ему то же, что и все остальные: делать как подсказывает совесть. Можно предположить, что у первого президента молодого и еще не окрепшего Государства Израиль были тогда проблемы и поважнее этой.
Когда Исайю Берлина спросили о его принадлежности к иудейской вере, он ответил: «Консервативная синагога — это синагога, в которую я не хожу», и эта фраза как нельзя лучше характеризует умонастроение Шагала. Нужно было, чтобы прошло ровно семь библейских лет, прежде чем Шагал, в возрасте семидесяти лет, решился наконец передать в дар этой церкви керамическое панно на сюжет перехода через Чермное море, два витражных окна и два мраморных барельефа.
Пока Шагал медлил, новый президент Израиля Залман Шазар прислал ему официальное приглашение посетить эту страну. Шазар писал на иврите, из-за чего Шагал посетовал, что ему, как «гою», нужен перевод. В трех городах Израиля — в Тель-Авиве, Иерусалиме и Хайфе — планировалось показать большую ретроспективную выставку Шагала. «Они зовут меня как „гостя“, — писал он Суцкеверу, — меня, слабого, неприметного, тихого еврея… у нашего правительства наверняка есть много других забот». Действительно ли Шагал считал правительство Израиля «своим»? В доверительной переписке на идише Шагал — еврей до мозга костей. «Если мужчина не был солдатом, он не может уважать себя», — сказал английский писатель XVIII века Сэмюэль Джонсон. То же, должно быть, ощущал и каждый еврей из диаспоры, не влившийся в ряды израильтян. И если Шагал сокрушается о своей «неприметности», это говорит о том, что многое изменилось со времени основания этого государства.
В конце весны 1951 года Шагал и Вирджиния взошли на борт океанского лайнера в Марселе и отправились в шестидневную поездку в Хайфу. О том, до каких высот поднялся Шагал в мире искусства, говорят два слитка золота, которые он вместе с несколькими любимыми холстами незадолго до поездки положил на хранение в парижский банк «Лионский кредит» — тот же банк, где хранил свои ценности Пикассо. Шагал был на волне коммерческого успеха. На лайнере они с Вирджинией разместились в каюте первого класса и за обедом сидели на самых почетных местах, за одним столиком с капитаном.
Однако при внешнем благополучии отношения в семейной паре были далеко не безоблачными. В предыдущие месяцы Вирджиния подружилась с группой неформалов, что-то вроде новой богемы, живших недалеко от Ванса, в Рокфор-ле-Пен. Ее новые знакомые были вегетарианцы, антиматериалисты, увлекались гомеопатией и нудизмом. Шагал ничего не имел против этого знакомства, хотя нудизм не одобрял, но ведь у него и у Иды была совсем другая жизненная ситуация, нежели у Вирджинии. Художник и его дочь теперь вращались в высоких кругах. А Вирджиния по-прежнему оставалась в тени.
В Израиле Вирджиния особенно остро ощутила свою отторженность, в то время как Шагал упивался славой — ему устроили роскошный прием. Израиль хотел сделать его своим, и Моше Шарет, тогдашний министр иностранных дел, предложил художнику прекрасный дом с оплатой всех расходов на проживание, если только художник согласится устроить в Хайфе свою постоянную зимнюю мастерскую. Шагал тепло поблагодарил его, но ничего не обещал.
В театре «Габима» Шагал сидел рядом с Голдой Меир, непринужденно беседовал с ней на идише — давали «Диббука», переведенного на иврит Бяликом. В своих мемуарах Вирджиния, вспоминая дни в Хай-Фоллзе, рассказывает, как однажды Шагал, после сытного обеда и пары бокалов вина, исполнил танец невесты (но, может, она имеет в виду танец нищего?) из свадебной сцены «Диббука», «размахивая над головой салфеткой».