Марк Шагал — страница 8 из 34

«Париж из окна» опять указывает на некий аспект внутренней борьбы Шагала, с одной стороны Белла и горячо любимый Витебск, с другой — притягательность и очарование большого космополитичного города. И все же, как и в других работах, Шагал находит решение, причем парадоксальным образом с помощью фрагментации и пространственной неопределенности, во внешней и внутренней сбалансированности самой картины. В нижнем правом углу мы видим человека с двумя лицами, повернутыми в противоположные стороны. Прямо над ним две горизонтально парящие над улицей фигурки, на первый взгляд кажется, что это хасиды, но при ближайшем рассмотрении оказывается, что это зажиточные парижане — дама в широкополой шляпке и мужчина с тросточкой. Высоко над ними человек спускается на землю с Эйфелевой башни, держа над головой, как парашют, конический триколор. На переднем плане, на красновато-коричневом подоконнике сидит охристо-желтый кот с человеческим лицом. Вдали спешит куда-то перевернутый вверх тормашками поезд (можно предположить, что в Витебск). А на ладони у двуликого человека отпечаталось сердце.

Талант Шагал в том и состоял, чтобы воспринимать разные влияния, но не становиться их рабом. Он не был интеллектуалом и стойко противился всяким идеологиям и теориям, но при этом, как сорока, утаскивал из разных окружающих «измов» то, что ему нравилось и могло пригодиться. Эта черта позволяла Шагалу сохранять творческую целость в Париже, но в послереволюционной России доставила много неприятностей.

В Париже Шагал жил как хотел, и в этом смысле, наверное, даже хорошо, что в то время он еще не успел познакомиться с Пикассо (их встреча произошла позднее). Как-то в ресторане «Бати» на Монпарнасе, после того как они с Аполлинером увидели хмурого Дега, переходящего улицу, Шагал спросил у своего друга, почему тот не познакомил его с Пикассо. Аполлинер ответил: «Хотите стать самоубийцей? Так кончают все его друзья». Разумеется, сказанное относилось к сильному, ошеломляющему влиянию искусства Пикассо, к которому добавлялась и сила его личности. Пикассо был шестью годами старше Шагала и написал своих «Авиньонских девиц» (картину, имевшую для живописи двадцатого века такое же значение, как для литературы — «Улисс» Джойса) за три года до того, как Шагал приехал в Париж. Пикассо — настоящий испанский мачо, большой любитель женщин, человек чрезвычайно самоуверенный и властный, и водить дружбу с ним было опасно. Это был, если позволено такое сравнение, бык с корриды по сравнению с шагаловской коровой из штетла. Аполлинер, правда, не побоялся представить Пикассо Брака, но, может быть, он чувствовал, что Шагал еще недостаточно крепок, чтобы выдержать такое испытание. В последующие годы между двумя художниками возникнет долгая своеобразная дружба-соперничество. Пикассо то восхищался Шагалом — особенно его использованием цвета, — то презирал его. Шагал же, со своей стороны, как мы еще увидим, много лет невольно держал в голове работы Пикассо и завидовал его славе. Но в общении считал его невыносимым.

Шагал все же нашел себе нескольких друзей среди парижских художников, и среди них были Робер и Соня Делоне. Круговые формы Робера Делоне вдохновили Шагала на создание заднего плана в «Посвящается Аполлинеру», и один из биографов Шагала даже пошутил, что за это следовало бы написать и его имя рядом с пронзенным сердечком. Шагал считал Делоне интересным собеседником, хотя не все придерживались такого же мнения: Гертруда Стайн[11], например, писала, что он слишком амбициозен и притом плохой художник.

Шагал подружился с Соней Делоне (урожденной Терк). Они были почти ровесники, оба евреи из России (хотя родители Сони занимали более высокое общественное положение), оба учились живописи в Санкт-Петербурге. Однако Соня Делоне мало интересовалась оставшейся в прошлом жизнью еврейских местечек, ее творческое воображение сосредоточилось на тех возможностях, которые давало новое искусство в быстро меняющемся Париже. Ее муж одним из первых изобразил Эйфелеву башню как стальной символ модерна. Соня Делоне предпочитала стирать границы не между старым и новым миром, а другие — границы между искусством и дизайном, искусством и модой.

Вероятно, Шагала привлекало в супругах Делоне то, что они (или, точнее, Соня — Робер не был евреем) предлагали соблазнительную «ассимилированную» альтернативу чисто еврейскому миру говорящих на идише издателей «Махмадим». Позже Соня Делоне и Шагал, возможно дольше, чем большинство евреев на новой французской родине, будут сохранять наивную, но такую понятную веру в то, что французское гражданство защитит их от произвола, — и верили в это до тех пор, пока вишистское правительство не объявило их в розыск.

Но самыми близкими друзьями Шагала стали поэты Гийом Аполлинер и Блез Сандрар. В том, что поэты часто находят общий язык с художниками, нет ничего удивительного: наверное, потому, что такое общение может быть плодотворно в творческом плане и исключает соперничество. В случае с Шагалом к тому же, несомненно, было что-то общее между его иносказательной живописью, соединившей в себе абстракцию и символический «рассказ», и стихами этих двух поэтов, произведения которых также тяготели к абстракции или к сюрреализму, но были так или иначе связаны с повествованием из-за самой негибкой структуры языка. (Лишь полвека спустя Уильям Берроуз[12] своими «нарезками» попытается достичь эффекта коллажа и чистой абстракции, как у ранних художников-модернистов. По мысли Берроуза, в радикальных экспериментах литература всегда на несколько десятилетий отстает от живописи.)

Шагал и его друзья-поэты образовали нечто вроде дружественного кружка. Шагал сделал несколько живописных и графических портретов Аполлинера, а Аполлинер в свою очередь посвятил ему стихотворение «Rotsoge»: «Твой круглый дом, где плавает кругами селедка… летит мужик, /теленок глядит из материнского живота… Когда я думаю о твоем детстве, к глазам подступают слезы». Сандрар, часто подсказывавший Шагалу звучные названия для его картин, оставил словесные портреты Шагала и описания его произведений в нескольких своих стихотворениях. В первой части «Девятнадцати эластических стихотворений» Сандрар, говоря о Шагале, в восхищении осмеливается даже на такую метафору:

Христос Он Христос

Его детство прошло на Кресте

Каждый день он совершает самоубийство

И вот он уже не пишет

Бдение окончено

Теперь он спит

Уснул

Задушил себя галстуком

Шагал удивляется: я еще жив?

То, что его отождествляют с Христом, не смущало Шагала, на самом деле ему даже нравилось такое сравнение, и в мрачные 1940-е он сам написал на идише несколько стихотворений, где образ страдающего Христа метафорически выражает его собственные переживания.

Шагал уже почти три года жил в Париже, и, судя по всему, за все это время ему не удалось продать ни одной своей картины. Но вдруг удача улыбнулась ему: сердечко с картины «Посвящается Аполлинеру», рядом с которым он приписал фамилию немецкого мецената, издателя и владельца галереи Герварта Вальдена, сделало свое дело, правда, не без помощи самого Аполлинера, который напомнил об этом случае куратору. В сентябре 1913 года в рамках Первого немецкого осеннего салона Вальден выставил три крупные работы Шагала: «Моей невесте», «Посвящается Христу» (позднее название было изменено на «Голгофа») и «России, ослам и другим». Выставка проходила в берлинской галерее Вальдена «Der Sturm» («Штурм»), где также размещалась редакция одноименного журнала. Вальден, человек деятельный, не уступавший Анри Канвейлеру[13] по поиску и продвижению новых талантов, открыл свою галерею в 1912 году выставкой австрийского художника-экспрессиониста Оскара Кокошки, причем среди прочих работ Кокошки присутствовал и портрет Вальдена, который был явно падок на лесть.

Вальден быстро продал картину «Посвящается Христу» берлинскому коллекционеру Бернхарду Кёлеру. Шагал, приехавший на открытие вместе с Сандраром, стал, таким образом, свидетелем первой большой продажи своей работы за пределами России. Конечно, можно увидеть некую иронию в том, что именно с этой картины началось восхождение к славе самого знаменитого еврейского художника двадцатого века.

Весной 1914 года Вальден устроил совместную выставку Шагала и австрийского художника Альфреда Кубина[14] и почти сразу же вслед за этим стал готовить первую персональную выставку Шагала, намеченную на лето. Шагал собирался приехать в Берлин в июне на открытие, а затем отправиться на поезде в Россию — на свадьбу сестры, к тому же ему не терпелось повидаться с Беллой. «Мои картины, без рамок, теснились на стенах двух комнатушек, где располагалась редакция журнала „Штурм“… — вспоминал Шагал. — Это было на Потсдамерштрассе, а рядом уже заряжали пушки». Всего на выставку было отобрано 40 картин маслом и 160 других работ — гуаши, акварели и рисунки — плоды упорного вдохновенного труда в парижской мастерской.

Конечно, странное время для европейского дебюта — перед самым началом войны. Шагал не мог не чувствовать, что на фоне военных действий само искусство может оказаться под вопросом. Через годы он вспомнит, о чем думал тогда: «В Европе грянула война. Пришел конец кубизму Пикассо». (Шагал, как мы видим, даже накануне своей крупной выставки все еще думал о Пикассо.) Июнь в Берлине, Белла в Витебске, в летнем воздухе — предчувствие войны и ожидание любви… Шагал, как и положено, появился на открытии выставки и уже через несколько дней, 15 июня, сел в поезд, направлявшийся в Россию. Он успел только послать Роберу Делоне открытку, в которой сетовал на непривлекательность немецких девушек, — и уехал. Пройдет долгих восемь лет, прежде чем он сможет снова вернуться в Париж.

4. Белла

«Мы все порой клянем свой дом, / но поневоле в нем живем…» — писал английской поэт Филип Ларкин, один из величайших домоседов. Вот и Шагал вернулся в Витебск, «бедный… грустный город». И как с ним часто бывало, разочарование вызвало в нем волну кипучей энергии. Он стал писать почти без разбора все, что попадал