Заметный поворот совершился и в настроениях Хоуэллса. Несмотря на то что в начале 80-х годов он еще цепляется за свою концепцию «оптимизма» как естественного состояния американского духа и именно на этом этапе пытается придать ей законченное теоретическое выражение, его творческая практика далеко не во всем совпадает с этой теоретической установкой. Все больше отходя от «традиций благопристойности» и находя опору в русской литературе, Хоуэллс явно стремится преодолеть камерную узость своих предшествующих произведений и выйти к более широким и социально значимым обобщениям. Тенденция эта наиболее полно проявилась в его романах «Современная история» (1882) и «Возвышение Сайласа Лафема» (1885), где, по верному определению А. А. Елистратовой, «уже встает вопрос об издержках индивидуального буржуазного «успеха». Так, в первом из названных романов личная трагедия героев, пришедших к разрушению семейных отношений, рассматривается уже не как частный случай, а как явление до некоторой степени социально типичное, в основе которого лежит несовместимость «деловой» и «человеческой» морали. Этот же конфликт в ином варианте возникает и в романе «Возвышение Сайласа Лафема», получая в нем разрешение, обратное тому, какое Хоуэллс дал ему в своем предшествующем произведении. Поставленный перед необходимостью выбора между деловым преуспеянием и своими нравственными принципами, Сайлас Лафем отдает предпочтение последним и обрекает себя на разорение и банкротство.
Так, в фундаменте «американской идиллии» Уильяма Дина Хоуэллса возникает трещина, глубина которой в дальнейшем возрастает до масштабов, угрожающих существованию этого «здания». Процесс «утраты иллюзий», переживаемый американскими писателями, задел в какой-то мере и Генри Джеймса, давно уже переселившегося по ту сторону Атлантического океана. И для этого наблюдателя американской жизни, созерцавшего ее с огромной пространственной дистанции, но не терявшего интереса к ней, роковые и «неожиданные» события 80-х годов обернулись утратой веры в реальность «американской мечты» (в особом утонченно-психологическом варианте).
Именно в начале 80-х годов вышел в свет роман Джеймса «Женский портрет» — одно из самых трагически горьких его произведений.
Образ героини романа Изабель Арчер несет на себе печать жестоких разочарований автора, до конца осознавшего эфемерность своих идеалов. Жизненная трагедия умной, доброй и сильной женщины, более всего ценившей состояние полной внутренней независимости и попавшей в положение подневольной рабы, обобщает раздумья писателя над судьбами своей родины.
Проблемы, вставшие перед современниками, имели и для Марка Твена огромную жизненную остроту. Ужасающая коррупция правительственных кругов, деятельность президента Хейса, предоставившего политическую арену торжествующей, самодовольной буржуазии, которая «по искусству обманывать, развращать и подкупать рабочих не имеет себе равной на свете»[57], всеобщее торжество несправедливости, облекавшейся в формы законности, — все это определяло ту горячую заинтересованность, которую Твен 80-х годов проявлял ко всем вопросам государственно-политической жизни как в ее конкретно-практическом, так и в теоретическом аспекте.
Не случайно именно эти годы стали периодом наивысшей политической активности Твена. Он участвовал в выборах, выступал перед избирателями, убеждал их голосовать за того или иного кандидата, лихорадочно разрабатывал проекты всевозможных реформ (так, одно время он подумывал о том, чтобы наряду с двумя существующими партиями — республиканской и демократической, находившимися в состоянии полного перерождения, создать третью, которая будет действовать на основе подлинного патриотизма).
В этом же 1880 г. он направил в адрес генерала Гранта, которого высоко чтил как ветерана гражданской войны, мольбу о спасении Америки, об избавлении ее от «стыда, позора и индустриального бедствия»[58].
И все же бурная реформаторская деятельность не давала ему чувства удовлетворения и лишь углубляла то состояние внутренней растерянности, в котором он находился уже с середины 70-х годов. Предлагаемые им рецепты общественного спасения не внушали доверия ему самому и нередко принимали форму иронических парадоксов. Так, его памфлет «Удивительная республика Гондур» (1875) вполне мог восприниматься как отречение от «заветных святынь» американской демократии. Вступая в видимое противоречие с самим собой, Твен проповедовал создание своеобразной «интеллектуальной элиты», дабы передать в ее руки государственную власть. Средством достижения этой цели должна была стать реформа существующей выборной системы. С наивной, истинно просветительской верой в могущество разума и образования (и со столь же классически просветительской тенденцией к отождествлению этих отнюдь не тождественных понятий) Твен предлагает новый принцип распределения голосов в прямом соответствии с образовательным цензом избирателей. Разумеется, этот «удивительный» проект привлекает не столько своей позитивной, сколько негативной, обличительной стороной[59]. Тот же негативный, сатирический пафос определяет ценность и другой сатирической утопии Твена «Великая революция в Питкерне» (1879), где писатель, перебирая все известные ему формы государственного управления, приходит к выводу, что для народа было бы самым лучшим отделаться от них всех, вместе взятых. Однако трудность осуществления этого заманчивого мероприятия, как и других столь же полезных государственных преобразований, для Твена была несомненна, тем более что все они должны были проходить мирно. На этом этапе Твен, по собственному признанию, сделанному много лет спустя, еще не сочувствовал «якобинским» методам переустройства общества и по своим убеждениям был ближе к «жирондистам», чем к Максимилиану Робеспьеру. Зачитываясь книгой известного историка Карлейля о французской революции, он разделял его ненависть ко всем видам тиранического произвола, но, подобно автору этого труда, не питал полного доверия к революционному насилию.
Так путь исканий и сомнений закономерно приводил писателя к встрече с историей, и она, вполне естественно, поворачивалась к нему своей государственно-правовой и одновременно нравственно-этической стороной.
Под таким углом зрения и возрождался в его творчестве один из самых характерных и устойчивых тематических мотивов — тема европейского средневековья.
Интерес к этой эпохе, которая ему — наследнику традиций Просвещения — представлялась «концентратом» всех трагических заблуждений и ошибок человечества, «моральной и духовной полуночью»[60] истории, кроме указанных причин стимулировался и другими, не менее жизненно важными.
В 1914–1915 гг. В. И. Ленин отмечал, что экономические пережитки рабства «ничем не отличаются от таковых же пережитков феодализма, а в бывшем рабовладельческом юге Соединенных Штатов эти пережитки… очень сильны до сих пор»[61].
Не случайно в сознании Твена представление о средневековье всегда связывалось с представлением о рабстве. (Один из персонажей его романа «Принц и нищий» называет себя «английским рабом».)
Именно на этой линии он и устанавливал «родство» между Европой и Америкой. Автор «Простаков», столь резко противопоставлявший Новый Свет Старому, на данном этапе своей творческой эволюции уже находил точки их внутреннего соприкосновения. Так, в своем памфлете «Плимутский камень и отцы-пилигримы» (1881), предпринимая экскурс в область генеалогии своих соотечественников, Твен ведет их родословную от европейских авантюристов, насильников, работорговцев всех мастей. Благочестивые подвиги «отцов-пилигримов» — этих первообитателей «американского Эдема» — в интерпретации писателя оказываются многочисленными актами разбоя: истребления индейцев, притеснения негров, сожжения «салемских ведьм» и т. д. Пресловутая «американская робинзонада» оказывалась мифом, реальным содержанием которого являлось наступление на жизненные права народов. Это обличительное задание ни в малой мере не означало стремления к реабилитации Европы. Ненависть Твена к ее «средневековым» установлениям не убывала, а скорее возрастала по мере того, как он обнаруживал черты сходства между американским и европейским образом жизни.
Уже в своем первом произведении — «Простаки за границей» — великий американский писатель в непочтительно-дерзком тоне говорил об исторических «святынях» Европы. Этот разговор в той же тональности он продолжил и в своей новой книге «путешествий» — «Пешком по Европе» (1880), по форме построения, равно как и по характеру содержания, во многом сходной с «Простаками». Известная новизна этого созданного позднее произведения по сравнению с первой книгой заключалась, пожалуй, лишь в усилении некоторых акцентов. На сей раз Твена более всего интересует нравственно-бытовая сторона жизни Европы, этого мира, находящегося во власти суеверий, условностей и традиций, засилье которых писатель рассматривает как естественное следствие господства отношений сословной иерархии. Не случайно символической «заставкой» к его путевым впечатлениям служит известная легенда о бергенском палаче («Шельм фон Берген»), возведенном королем в дворянский ранг в результате досадного недоразумения (на дворцовом маскараде палач, будучи неузнанным, протанцевал с королевой). Это уступка условности, по-видимому, должна была служить намеком на глубокую условность всей системы сословных различий и доселе господствующей в Старом Свете. Твен рассматривает эту систему как маску, за которой скрывается жестокое лицо палача. Весь исторический процесс в глазах писателя является своего рода маскарадом, и эта метафора (в которой уже содержится ключ к «Принцу и нищему») во многом проясняет отношение Твена к Вальтеру Скотту и его американским подражателям. Он не прощает им участия в зловещем «маскараде истории», их попыток его эстетизации. Полемика с ними кроме общей задачи дискредитации романтизма преследовала цель развенчания целой философии истории не только в ее литературном, но и в прямом жизненном выражении. Полушутя, — полусерьезно Твен утверждал, что автор «Айвенго» несет ответственность за «средневековые» формы жизни рабовладельческого Юга. Разве не он повинен в том, что «перед войной каждый джентльмен на Юге был майором или полковником, или генералом, или судьей», и разве не «он заставил этих джентльменов ценить эти поддельные украшения, так как он создал не только ранги и сословия, но и гордость ими»? «Преступление» Вальтера Скотта перед историей и человечеством, по мнению Твена, состояло в том, что он «влюбил весь мир в сны и видения, в разрушительные и низкие формы религии, в устарелые и унизительные системы управления, в глупость и пустоту, мнимое величие, мнимую полезность и мнимое рыцарство безмозглого и ничтожного, давно исчезнувшего века. Он причинил тем самым неизмеримое зло, более реальное и длительное, чем любой другой человек, когда-либо писавший». Реально, однако, все эти обвинения предъявлялись не столько Скотту, сколько его многочисленным эпигонам как американского, так и европейского происхождения. Культ средневековья был не уступкой литературной традиции, а одной из характерных особенностей литературного движени