тейшие дни разве не наблюдаем мы, как президентша де Монтрей бросает Эвклида и Барема, чтобы обсудить со своей кухаркой масло для салата?
Вот вам доказательство, мадемуазель, что человек преуспел и поднялся. Все же, несмотря на это, день имеет два роковых момента, которые напоминают ему о печальных состоянии грубого бытия… И эти два момента (если вы простите меня, мадемуазель, за выражения, которые, вероятно, не благородны, но достаточно правдивы), сии два ужасных момента — это когда он должен наполнять себя и когда должен опорожняться. Сюда нужно добавить момент, когда человек узнает, что его наследство погибло, или когда его заверяют в смерти преданных рабов. В таком положении я и нахожусь, моя прелестная святая, это и станет темой сего печального послания.
Я скорблю по Готон…»[20]
Де Сад действительно горевал. То, что он сказал дальше, прозвучало намного лучше его официальных панегириков в адрес Марата и Лепелетье, произнесенных им в годы Революции. Вряд ли кого-то могла устроить подобная надгробная речь, кроме «святой Руссе», хотя, возможно, она ее тоже не устраивала… «У Готон, говорят, была самая прелестная… Черт, как это называется? Словари не дают подходящего синонима этого слова, а приличие не позволяет написать мне это буквами… Что ж, сказать по правде, мадемуазель, у нее самая прелестная… спустившаяся с гор Швейцарии за последнее столетие, безупречная репутация».
Если эти слова выглядели оскорбительными для ее памяти, то, во всяком случае, никто, кроме Сада не мог придумать их. Это лишь искренний комплимент, сделать который мог один лишь маркиз.
Почти следом, 26 января, он разродился письмом о нелепости суда и наказания в мире, где не может быть абсолютного морального стандарта. Это была точка зрения чистого материализма, согласно которой человечество стало «несчастными тварями, брошенными на мгновение на эту небольшую навозную кучу, где безапелляционно заявлено: одна половина стада должна преследовать вторую… Вы, которые решают, что есть преступление, а что нет, в Париже вы вешаете людей за то, за что в Конго их увенчали бы коронами»… С точки зрения Сада учителями человечества надлежит стать скорее Ньютону, а не Декарту, Копернику, а не Тихо Браге. Но мадемуазель де Руссе отличалась здоровым практицизмом и приготовилась возразить ему. «В Париже не вешали людей за поступки, за которые в Конго можно получить корону, — уверяла она его. — В Париже их вешали за то, что они по своей глупости полагали, что находятся в Конго».
Сад прочитал Вольтера, к которому относился с некоторым неодобрением, ввиду амбивалентности взглядов философа на христианство. Многое прочел он и из Руссо. 18 января 1779 года мадемуазель де Руссе прислала ему в Венсенн заверения, что «Эмиль» спокойно стоит на своем обычном месте на полке в Ла-Косте. Но в заключение Сад попал до смерти Руссо и публикации «Исповеди». Когда в июле 1783 года он попросил Рене-Пелажи прислать ему экземпляр книги, тюремное начальство в Венсенне конфисковало ее. Он решил, что решение отказать ему в книге приняла Рене-Пелажи, и в том же месяце в одном из писем выразил по этому поводу негодование. С какой стати запрещать ему Руссо, если она позволила читать ему Вольтера? «Жан-Жак» для него был тем же, чем для нее и ее «друзей-фанатиков» был Фома Аквинский. Сад продолжал требовать книгу в июле, заверяя, что философия природы Руссо являлась для него образцом строгой морали и относилась к числу немногих, которые могли исправить его поведение.
В скором времени маркиз покажет Природу как силу, оказывающую гораздо более неблагоприятное влияние на человеческие деяния, чем мог вообразить Руссо. Все же Руссо, с его политикой, социальным договором и просвещенной республикой, довольно хорошо вписывался в политическую философию Сада, которую он позже сформулировал для себя. Но самым главным являлось то, что Жан-Жак повлиял на его собственные более благородные инстинкты, на которые Сад теперь ссылался. Во втором письме от июля 1783 года чувствовалось, что гнев маркиза несколько поостыл. Он писал Рене-Пелажи, что мысленно целует ее попку, как и обещал сделать, когда впервые попросил о книге. Поскольку его письмо, прежде чем отправить адресату, читали приспешники Ружмона, такая интимная подробность должна была скорее вызвать ее смущение и досаду, чем благодарность, и Сад наверняка знал это. Даже находясь в заточении, «господин номер шесть» не совсем утратил способность карать.
Маркиза также захватила работа философа Ламетри, автора «Человека-машины», опубликованная в 1748 году. Являясь довольно простыми по своей сути, взгляды Ламетри оказали существенное влияние на литературные персонажи Сада, если не на их создателя. Сущность человека, по мнению философа, следовало определять исключительно на основании научного наблюдения и эксперимента. Этот метод позволял сделать один-единственный вывод: человеческое существо является машиной, в такой же степени зависимой от внешнего побуждения, словно механизмы и инструменты новой научной эпохи семнадцатого и восемнадцатых веков.
В семнадцатом веке анатомия в такой же степени, как механика, являлась передовым разделом науки. Вывод был использован для поддержки материалистической философии и христианского оптимизма людей, подобных Сэмюэлю Кларку, который в таких открытиях порядка и гармонии видел основу для оправдания веры и систем верований. Ламетри, занимая определенное положение, не исключал возможности существования Бога и бессмертной души, хотя его система не давала научных доказательств этого. Однако это определение не спасло философа от преследования, и ему пришлось искать убежища в более терпимом и разумном обществе Лейдена.
До 1783 года Сад все еще представлял себя скорее в качестве абстрактного философа, нежели автора пьес и романов. «Шишковидная железа, — писал он лаконично Рене-Пелажи, — находится в том месте, которое мы, философы-атеисты, считаем вместилищем человеческого разума». Маркиз воспользовался системой Ламетри, хотя для его целей с одинаковым успехом подошли бы учения Эпикура и других материалистов-философов, с работами которых ему пришлось познакомился в процессе обучения. Философия, неважно какая, послужила материалом для творчества де Сада. Подобно Генри Филдингу, работавшему в Англии сорока годами раньше, маркиз стал одним из наиболее эрудированных и начитанных романистов того времени.
— 6 —
Более десяти лет Сад пробовал себя в написании пьес для публичных театров и даже преуспел в этом деле, когда в 1773 году в Бордо поставили одну из его пьес. Ее он, вероятно, написал в 1772 году, когда скрывался, а потом отправил Рене-Пелажи, чтобы она переписала ее. В конце 1780 года, просидев в заключении в Венсенне три года, маркиз снова увлекся работой драматурга. Его романам было суждено запечатлеть интимные сексуальные мелодрамы его одиночества, но в пьесах Сад предстает перед публикой как верноподданный, моралист и увлекательный рассказчик.
«Жанна де Ленэ, или Осада Бове» являлась попыткой создания патриотической трагедии. Написал он ее в 1783 году и 26 марта того же года переслал Рене-Пелажи. «Граф Окстиерн, или Последствия распутства» показывает маркиза в роли предупреждающего моралиста. Такие пьесы, как «Будуар, или Глупый муж» относились к числу откровенных комедий, так хорошо знакомых театральным подмосткам Парижа, которые не отличались особой оригинальностью. За небольшим исключением, его пьесы отвергались. В революционный период театры поинтересовались ими и опять отказались от постановок. Хотя в этом присутствовал элемент невезения, тем не менее пьесы Сада не блещут ни стилем, ни иными качествами, а скорее характеризуются их отсутствием.
В тюремной камере в 1781 году маркиз принялся писать для театра. В тот год он начал пьесу, в которой намеревался показать, чем должен заниматься «философ-атеист». Называлась она «Диалог между священником и умирающим». В некотором отношении выбранная им тема не считалась оригинальной: добродетельный безбожник на смертном одре, отвергающий утешение религии и «суеверие», стал уже своего рода клише в просветительской мысли эпохи. Не проявил Сад оригинальности и в том, что позаимствовал рассуждения Ламетри, дабы показать жизнь как механистический процесс. Достоинство заключается не в силе Сада-философа, а в мощи Сада-писателя. Предметом насмешек становится проповедник, а не его верования. Умирающий оборачивает против него его же собственное оружие. Чтобы сделать нанесенное оскорбление более чувствительным, что очень свойственно для концовок Сада, смерть добродетельного атеиста вызывает появление в комнате шести прекрасных женщин. Они берут проповедника под руки и продолжают его обучение, преподнося урок истинного «разложения натуры».
В своем «Диалоге» Сад снова смешивает Ламетри и добродетельных атеистов мифологии Просвещения. Умирающий человек говорит проповеднику, что преступление и добродетель — всего лишь процессы природы. Согласно этому аргументу, такие понятия, как порок и добродетель, преступление и мораль, не имеют смысла в механистической вселенной. Это утверждение вызывало у Ламетри и материалистов определенное чувство неловкости. Их всевозможные надежды основывались на вере в Бога, что в определенной степени совпадало с рациональным, лишенным предрассудков объяснением вселенной. Во всяком случае, если от религии следовало отказаться, ее можно заменить моральными инстинктами рассудочного человеколюбия. Но Сад задавался вопросом: «А что будет в противном случае?» Конечный вывод его «Диалога» озадачил как добродетельных атеистов, так и истинных христиан.
Сам Сад исследует главный вывод в качестве философа-атеиста и завзятого спорщика. Логическим заменителем так называемой Высшей Сущности, стала новая романтическая божественность Природы. Следовательно, мораль человеческого общества следовало перенимать у самой Природы, но любому наблюдателю ясно, что ей нет никакого дела до абсурдности человеческих условностей, как нет дела до того, насколько они влияют на преступления и наказания. В действительности, и само человечество не имеет единых, повсеместно принятых условностей. Он уже иллюстрировал этот п