Переписка де Сада с Гофриди — настоящий роман в письмах, написанный гораздо более эмоционально, чем, к примеру, «Алина и Валькур». Кипевшие в личных посланиях маркиза негодование и обида в любой строчке могли смениться на ностальгию, отчаяние, лицемерие, лесть. Де Сад требовал, негодовал, рвал и метал, Гофриди подолгу молчал, а потом пускался в пространные объяснения, почему он не смог прислать господину (гражданину) Саду требуемую сумму. Сад, которого никогда не интересовало хозяйство, возмущался: зачем ему знать, что что-то там сгорело, а что-то не выросло, что-то не продали, а баранов не успели остричь? Ксавье Франсуа Гофриди — единственная ниточка, связывавшая его с Провансом, но, как и в отношениях с Ре-не-Пелажи, де Сад то и дело проверял эту ниточку на прочность. Де Сад и Гофриди знали друг друга фактически всю жизнь, за это время отношения их переросли рамки отношений магнат — управляющий, и за этими рамками именно магнат не мог обходиться без своего управляющего.
Только Гофриди де Сад мог адресовать из революционной столицы такие строки: «Вы спрашиваете меня, дорогой адвокат, каков мой образ мыслей, дабы вы могли следовать ему. Разумеется, вопрос сей далек от утонченности, и я, к величайшему своему прискорбию, вряд ли смогу правильно на него ответить. Прежде всего, будучи литератором, я здесь каждодневно обязан работать то на одну партию, то на другую, что порождает определенную подвижность моих мнений и, несомненно, влияет на мои внутренние убеждения». Только с ним он мог делиться своими политическими размышлениями: «Я против якобинцев, я их смертельно ненавижу; я обожаю короля, но ненавижу злоупотребления Старого порядка. Многие статьи Конституции мне нравятся, но многие приводят в возмущение. Я хочу, чтобы дворянству вернули его былой блеск, ибо лишение дворянства его привилегий не приведет ни к чему хорошему; я хочу, чтобы король был главой нации; я не хочу никакого Национального собрания, а хочу двухпалатный парламент, как в Англии, парламент, определенным образом ограничивающий королевскую власть, поддерживаемую нацией, непременно разделенной на два сословия; третье сословие (духовенство) совершенно бесполезно, я не сторонник его существования. Таков мой символ веры. Так кто же я теперь? Аристократ или демократ? Пожалуйста, адвокат, скажите мне, ибо я сам уже ничего не понимаю». Когда Гофриди, который всегда придерживался монархических взглядов, был вынужден скрываться после неудачного участия в роялистском заговоре, де Сад ничтоже сумняшеся призвал его к себе в Париж, не думая о том, какой опасности подвергнется в столице заговорщик-управляющий. Но де Сад не имел привычки думать о ком-либо, кроме себя, поэтому его порыв наверняка был искренним, и он действительно хотел сделать как лучше…
Переписка с Гофриди во многом была для де Сада такой же отдушиной, какой была его переписка с Рене-Пелажи. Он жаловался управляющему на потерю рукописей, на провал своих пьес, на жестокость супруги, на происки мадам де Монтрей — и одновременно упрекал его в шпионаже в пользу все той же мадам де Монтрей… Де Сад бесцеремонно выплескивал на управляющего все свои эмоции, чаще всего отрицательные, а когда ему требовались деньги, любой отказ или отсрочку воспринимал как заговор. Маркизу всегда казалось, что Гофриди недостаточно расторопен. Но именно рассудительность, неторопливость и нелюбовь к переменам сделали возможным сосуществование де Сада и Гофриди, хозяина и подчиненного, связанных мостиком из бумажных листочков-писем — как личных, так и деловых. Отношения вспыльчивого магната и флегматичного управляющего осложнялись еще тем, что долгое время на имущество де Сада был наложен секвестр, а из-за путаницы с именами снять его было крайне сложно. В один из дней, когда финансовое положение маркиза было действительно не блестящим, он, разозлившись, написал Гофриди оскорбительное и незаслуженно жестокое письмо. И у старого нотариуса (а Гофриди к этому времени было уже за семьдесят) лопнуло терпение: он в одностороннем порядке снял с себя тяжкое бремя управляющего имуществом де Сада. Когда маркиз остыл и осознал, что своим гневным выпадом лишил себя давнего друга, то направил управляющему письмо с извинениями — кажется, впервые в жизни. Гофриди извинения принял, однако от дел отошел и писать маркизу перестал. Возможно, если бы в то время де Сад не оказался в Шарантоне, он продолжал бы писать Гофриди. Но в Ша-рантоне у него появилась новая забота — театр, и образ управляющего постепенно померк, отодвинулся в дальний угол памяти. Когда же де Саду пришла нужда в поверенном, способном проследить за исполнением его последней воли и соблюсти интересы мадам Кене, он вновь обратился к Гофриди. И в конце письма приписал: «Быть может, теперь вам будет интересно узнать новости и обо мне? Так вот, я обделен счастьем». Кому еще де Сад мог сказать такие слова?
Мадам Констанс Кене (в девичестве Ренель), тридцати трех лет от роду, актриса на вторых ролях, брошенная мужем, с маленьким сыном на руках, в меру хорошенькая, спокойная, рассудительная, получила от Донасьена Альфонса Франсуа прозвище «Чувствительная» и заняла место Рене-Пелажи. Она заботилась об одежде гражданина Сада, о его столе, о перьях и бумаге, вела его небольшое хозяйство. Де Сад полностью доверял Констанс, она стала его опорой в трудные минуты и прошла с ним весь оставшийся ему путь, до самого конца. Когда де Сада поместили в Шарантон, она добилась разрешения проживать в лечебнице вместе с ним.
Какие чувства соединяли этих двух не слишком молодых людей, что побуждало Констанс в течение четверти века преданно служить маркизу, читать его рукописи и переписывать их набело, выполнять его капризы и терпеть вспышки его гнева, заботиться о его здоровье и содержать его, когда у него кончались деньги? Двадцать пять лет выдерживает не всякий брак… Какие чувства связывали их: нежная дружба? любовь? страх одиночества? удивительное взаимопонимание? Одно точно — корыстные соображения руководить Констанс не могли: извлекать деньги из революционного воздуха де Сад не умел, рассчитывать на баснословные доходы от его сочинений не приходилось, а земля в провинции стремительно обесценивалась. Когда де Сад захотел купить дом в Париже, ни один из управляющих не сумел выручить для него нужной суммы. Попытки протиснуться в ряды наследников состоятельной тетушки тоже ни к чему не привели.
Наверное, Констанс Кене, моложе де Сада на семнадцать лет, была похожа на Рене-Пелажи в юности; во всяком случае, красота ее тоже была неброской. По складу характера и той самоотверженности, с какой она погрузилась в омут под названием Донасьен Альфонс Франсуа, она напоминала его бывшую супругу. Но в отличие от Рене-Пелажи Констанс была самостоятельной, имела множество знакомых в самых разных кругах и в любую минуту могла расстаться с маркизом, ибо никакие иные интересы, кроме нежной привязанности, их не связывали. Наверное, Рене-Пелажи недоставало именно самостоятельности, де Сад действовал на нее словно удав на кролика и безнаказанно этим пользовался. А когда у него бывал очередной приступ дурного настроения, жена наверняка напоминала ему тещу, и всю свою ненависть к Председательше он обрушивал на беззащитную Рене-Пелажи. В отношениях с Констанс де Сад, скорее всего, старался сдерживаться, понимая, что в любую минуту она может его покинуть, а он не сумеет найти ей замену. Несмотря на внутренний «изолизм», он привык, что рядом всегда есть кто-то, готовый в любую минуту подставить свое плечо под груз его проблем. Во время Террора Констанс без преувеличения спасла Донасьена Альфонса Франсуа, сумев перевести его из тюрьмы в пансион Куаньяра, и де Сад был ей за это благодарен. Точно никто не знает, как она сумела раздобыть денег на подкуп нужных людей в Конвенте и трибунале, какие гарантии предоставила заимодавцам и не пришлось ли ей расплачиваться также и вполне определенного рода услугами. Союз де Сада и Чувствительной, милой, но не слишком образованной, многим напоминал союз Жан-Жака Руссо с его подругой Терезой Левассер. Но в отличие от Руссо, который заставлял Терезу рожденных от него детей отдавать в воспитательный дом, де Сад поселил у себя шестилетнего Шарля, сына Констанс, и время от времени не без удовольствия занимался его воспитанием, внушая мальчику почтение к матери.
Осенью 1790 года де Сад снял маленький дом на улице Нев-де-Матюрен, куда вскоре к нему переехала Констанс. Рядом проходила модная улица Шоссе д'Антен, на которой проживали крупные финансисты, содержанки, бывшие министры, а также давний недруг — Мирабо. Соседство с де Садом вряд ли произвело впечатление на Мирабо, скорее всего, он даже не знал об этом, так как с головой ушел в политическую борьбу. Но де Сад, узнав о своем соседе, пережил немало неприятных минут. Впрочем, вскоре на него обрушилась новая напасть: отправленные из Ла-Коста для нового жилища мебель, утварь и книги прибыли в Париж в ужасном виде: поломанными, разбитыми, залитыми чернилами и вареньем. «Дорогой адвокат» Гофриди сложил все заказанные ему предметы в один ящик. К таким неприятностям де Сад относился философски. Другое дело, когда пропадали рукописи. «Можно отыскать кровати, шкафы, столы, но нельзя отыскать утраченные идеи», — писал он Гофриди. К каждой бумажке, испещренной темной вязью строк, он относился поистине благоговейно. Недаром он, невзирая на четыре поколения благородных предков, с легкостью отрекся и от титула, и от дворянских корней, заменив их скромным званием «литератор».
Не все так легко расставались со своим дворянским прошлым. После взятия Бастилии началась первая волна эмиграции. Бывший жених Анн-Проспер де Лонэ, Антуан Франсуа де Бомон, прежде чем уехать, письменно выразил свое несогласие с лишением его «благородства, присущего французскому рыцарю». Никто не вправе отменять «единожды приобретенное благодаря добродетелям дворянское звание», — писал он.
Господин литератор был готов доказать, что не зря присвоил себе новый титул. И хотя в его портфеле были и повести, и огромный философский роман, уповал он в основном на пьесы, ожидая от них не только славы, но и денег. Театр еще до революции «покончил с аристократами» в монологе Фигаро из комедии Бомарше «Безумный день, или Женитьба Фигаро» (1778). «Вы дали себе труд родиться, только и всего!» — говорил Фигаро своему господину графу Альмавиве, выражая требование третьего сословия уравнять его в правах с дворянством. Знаменитая фраза Людовика XVI о том, что поставить эту пьесу означает разрушить Бастилию, оказалась пророческой. Не разглядев разрушительной силы «Безумного дня», Мария-Антуанетта поставила комедию у себя в любительском театре, Бастилия была разрушена, над ее руинами взвился лозунг «Свобода, равенство, братство», театр вошел в моду и очень быстро начал политизироваться. Охватившая всех жажда обновления порождала заказные пьесы-однодневки, дышащие революционным энтузиазмом, их ставили во время празднеств, а для празднеств использовали любой повод: возвращение Неккера, создание Национальной гвардии, освящение знамен новых батальонов. Парижане проводили время на улицах, уличная жизнь требовала зрелищ, и любая церемония превращалась в театральное действо. Устное слово восторжествовало над словом печатным. Утром народ слушал речи ораторов, в обед читал газеты, где были напечатаны те же самые речи, а вечером отправлялся в театр, где смотрел пьесы, «способствовавшие формированию правильного мировоззрения граждан».