Третий пункт. В согласии с моей последней волей настоящее завещательное распоряжение дозволяет мадам Мари-Констанс Ренель, в супружестве Кене, на любом основании предъявлять любые права, претензии и требования относительно моего наследственного имущества.
Четвертый пункт. Передаю и завещаю господину Фино, исполнителю моего завещания, кольцо стоимостью тысяча двести ливров за труды и старания, кои он приложит для исполнения сего завещания.
Пятый пункт. Категорически запрещаю подвергать вскрытию мое тело, под каким бы предлогом ни захотели это сделать; также я настоятельно прошу, чтобы в той комнате, где я встречу свой последний час, тело мое пробыло бы ровно двое суток, положенное в деревянный гроб, который бы заколотили только по истечении указанных выше двух суток. За это время следует сообщить о смерти моей Ленорману, лесоторговцу, проживающему в Версале, на бульваре Эгалите, в доме номер сто один, и попросить его прибыть лично вместе с телегой, дабы он сам на этой телеге отвез мое тело в лес, расположенный в моем поместье в Мальмезоне, в коммуне Эмансе, что близ Эпернона. Там я хочу, чтобы гроб мой без всяких церемоний выгрузили в первом же густом пролеске, который встретится, когда подъезжаешь к лесу со стороны бывшего замка по большой аллее, делящей лес этот пополам. Могилу в этом пролеске под присмотром Ленормана выроет арендатор Мальмезона, а искомый Ленорман проследит, чтобы гроб с телом моим был опущен именно в эту яму; если ему будет угодно, он может найти себе сопровождающих среди моих родственников или друзей, тех, кто без всякой помпы пожелают в последний раз выразить мне свою привязанность. Когда могила будет засыпана, поверх следует посеять желуди, чтобы со временем сей клочок земли вновь покрылся растительностью и пролесок снова стал бы таким же густым, как был прежде, а следы моей могилы исчезли бы с лица земли, как, смею надеяться, и воспоминания обо мне изгладятся из памяти людей, кроме, быть может, тех немногих, которые любили меня вплоть до последних дней моих и нежные воспоминания о которых и я уношу с собой в могилу».
Составитель завещания Д. А. Ф. Сад подтверждал, что тридцатого января тысяча восемьсот шестого года пребывал в здравом уме и твердой памяти.
Каков он все же, этот ум, остававшийся до последнего мгновения абсолютно ясным, острым и конфликтным? Ум, безгранично стремившийся к свободе, не признававший никаких запретов — и сосредоточившийся на сексуальной сфере, эротических чувствах, превратив их в инструмент для сооружения величественного здания философии порока, или философии Природы, как иначе именует ее де Сад, превращая Природу в равнодушное провидение, чьи пути также неисповедимы, как промысел Господа. Но, говоря о равнодушии Природы, де Сад лукавит, ибо за этим равнодушием у него непременно таится зло и разрушение. В садическом мире нет животворящего начала: удовольствие как единственная цель жизни достигается либертеном через слово и умертвие. Слово освящает умертвие, превращает убийство в жертвоприношение, совершаемое на алтаре законов природы. Слово и тело — две вещи, без которых не может существовать либертен. Главное различие между либертеном и жертвой — владение словом. Философия позволяет либертену воспринимать действия, доставляющие страдания жертве, как наслаждение. Факел философии, рожденной Разумом и воплотившейся в слове, освещает будуар, наполненный обнаженными телами, из которых составлены причудливые композиции. Где здесь либертен, а где жертва? На помощь приходит слово — тот, кто им обладает, принадлежит к тем, у кого власть, кто распоряжается оргией. Тот, кому скучна философия, кто не владеет словом, кому недоступны доводы либертенов, — тот жертва, покорная своей участи.
Философия, слово — главное сокровище либертена, все прочие мирские блага нужны ему опосредованно: деньги и сокровища — чтобы создавать условия для либертинажа, одежда — чтобы превратить ее в маркер, классификатор, необходимый при организации оргий, еда — для поддержания физических сил. Роскошь — также своего рода маркер, знак принадлежности к власти. В своих анонимных сочинениях де Сад с полной прозрачностью описывает отправления человеческого тела и действия, которые культурная традиция либо не называет, либо называет описательно, используя медицинскую терминологию или эвфемизмы. Когда же все преграды убираются, создается аффективный, эмоционально насыщенный контекст. Но у либертенов де Сада нет эмоций, у них есть только слова и управляющий ими разум, а потому даже восклицания, издаваемые либертенами, нельзя назвать эмоциональными, ибо они выражают не состояние души либертена, а характеризуют его речевой акт.
Маленькое отступление: философия, царящая в «непристойных» сочинениях де Сада, порождает дискуссии о способах их перевода на русский язык, в котором употребление обсценной лексики создает эмоциональный накал, не свойственный этим сочинениям. Единого мнения, разумеется, нет, и произведения великого маркиза приходят к российскому читателю и с русским матом, и с препарированными медицинскими вокабулами.
Именно салическое слово, прямая скрупулезная номинация как потаенных, традиционно осуществляемых при закрытых дверях, так и самых отвратительных действий, совершаемых человеком, последующее оправдание и даже возвеличивание этих действий, философские выкладки, убеждавшие, что «хорошо» и «плохо» есть понятия относительные и зависят от множества обстоятельств, а также нападки на религию и отрицание Бога навлекли на маркиза гнев властей и превратили его жизнь в дорогу от одного места заключения к другому. Иногда кажется, что ограниченное пространство тюремного замка (крепости, лечебницы) притягивало его и он был не в силах противиться этому притяжению. Ведь он мог остаться в Италии, мог эмигрировать, уехать в Англию или Голландию, где издавали неподцензурные книги и контрафактную продукцию… Но он никуда не ехал, ни с кем особенно не дружил и основную часть времени проводил за письменным столом — писал, писал и еще раз писал.
Если исходить из того постоянства, с которым де Сад буквально «проворачивал» свою философию через все свои сочинения, натура господина маркиза должна была бы отличаться исключительной цельностью, и законченный либертен де Сад должен был бы выглядеть и законченным негодяем. Но вместо негодяя получился человек со всеми его слабостями, достоинствами и недостатками. Жюстина и Жюльетта в одном лице. Подобно Жюстине, он подвергается гонениям за приверженность одной идее — только не добродетели, а порока. Подобно Жюльетте, он позволяет себе все, на что способна его фантазия, — только на бумаге. Его неблаговидные поступки не выделяют его из среды современников-аристократов. В отличие от многих он не поддался угару революционной жестокости. В повседневной жизни отличался пристрастием к комфорту, высокомерием, скандальностью и мелочностью. Незаслуженно обижал жену. Редко вспоминал о детях, а потому не сумел разобраться, любит он их или нет. Вполне мог именоваться «садюгой», этим, по определению Виктора Ерофеева, «ласковым русским словом». В согласии с принципами собственной философии природы запретил подвергать вскрытию свое тело. Возможно, он опасался, что в нем случайно обнаружат душу, наличие которой он всегда яростно отрицал.
Донасьен Альфонс Франсуа де Сад скончался 2 декабря 1814 года от отека легких в шарантонской лечебнице для душевнобольных. Он давно уже чувствовал себя плохо, но буквально до последнего дня не выпускал из рук перо. 27 ноября 1814 года в его записях последний раз промелькнуло имя Констанс, а через три дня де Сад сделал последнюю запись в своем дневнике: «Мне впервые надели кожаный бандаж».
Распоряжения маркиза были выполнены наполовину: тело его вскрытию не подвергли, однако похоронили его со всеми подобающими церковными обрядами. Ренту Констанс Кене выплачивали регулярно, но мебель, книги и одежду не отдали, а пустили с молотка. Также были проданы рукописи, авторство которых было признано де Садом. Рукописи, конфискованные полицией, в том числе двадцать четыре дневниковые тетради, заполненные во время пребывания в Шарантоне, были частично сожжены по просьбе семьи, частично распроданы из-под полы самими конфискаторами, часть бумаг была утеряна.
Через несколько лет в результате эксгумации тела де Сада череп его очутился в руках немецкого френолога доктора Шпурцгейма, сделавшего парадоксальное признание, что череп маркиза напоминает череп «одного из Отцов Церкви».
Как и завещание, собственную эпитафию маркиз также сочинил заранее. И в этой «эпитафии Д. А. Ф. де Сада, сидевшего в тюрьмах при всех режимах» автор именует себя «несчастным человеком».
Путник,
Колена преклони
Здесь в память о несчастном человеке,
Что в прошлом веке начал дни,
А умер в наступившем веке.
Но деспотизм с уродством на челе
Всегда его терзал рукою злобной.
Сей монстр еще при короле
Жизнь сделал гибели подобной.
Не отменил его Террор —
Страдалец был на грани Ада —
При Консульстве цветет он до сих пор
И жертвой вновь избрал де Сада[14].
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Маркиз де Сад скончался в лечебнице для душевнобольных, но книги его остались жить, вызывая у читателей то ужас, то восхищение. Мало найдется писателей, мнения о которых были бы столь противоречивы и сочинения которых проделали бы столь головокружительный взлет — от томиков, читаемых украдкой, до солидных академических изданий с золотым тиснением на корешках. Путь писателя де Сада от порнографа до философа Просвещения был извилистым и долгим. Когда полиция по просьбе Клода Армана де Сада предала сожжению последний многотомный роман его отца «Дни в замке Флорбель», где автор в своем восхвалении зла и насилия, выражающегося прежде всего в насилии сексуальном, превзошел свои предшествующие романы, в глазах тогдашнего общества и критики он был «непристойным» писателем, автором гнусных порнографических сочинений. Таковым его считали при жизни и называли его романы «эталоном безобразия». Например, когда издатели «Трибунала Аполлона» сочли нужным раскритиковать роман Дефоржа «Евгений и Евгения, или Супружеская ошибка» за обилие жестоких сцен (злодей вырывает из рук матери младенца и бросает его в огонь, негодяй насилует бесчувственную женщину и проч.), они написали, что у автора проснулось «десадово воображение». И со вздохом добавили, что всем жить надо, намекнув тем самым, что у читателя подобные сочинения пользуются успехом. Луи Себастьян Мерсье высказался еще более решительно: «Наверняка ни в Содоме, ни в Гоморре не читали тех книг, что печатают, а затем продают в Пале-Рояле. «Жюстину, или Несчастья добродетели» там можно купить везде. Вложите перо в когти дьявола или злого гения врага человечества, он не смог бы написать хуже».