Маркиз и Жюстина — страница 23 из 40

Он улыбнулся. Европейское Средневековье было второй нашей общей любовью, как Япония – первой.

Сложил руки за голову и откинулся в кресле.

– Существовало несколько форм оммажа. Полный оммаж, когда коленопреклоненный вассал с непокрытый головой и без оружия вкладывал руки в руки сюзерена и приносил клятву верности. Частичный оммаж, например, только на время сражения. Тогда вассал мог быть при оружии и не преклонять колен. Оммаж крестьянина, при котором он передавал себя помещику, как вещь. Гм… Хотя последнее спорно. Даже в присяге серва главное – обещание службы, а не передача себя в качестве собственности. Тебе именно это нравится? Вассала нельзя продать, подарить или передать другому господину.

– Да, это мне нравится. Я хочу быть твоей, и только твоей. Но не одно лишь это. Я читала описание церемонии ошейника у какого-то переводного автора. Слишком много слов о любви там, где надо говорить о верности, слишком много слов о боге там, где они неуместны, слишком длинно и занудно. Сразу видно, что американец писал, от его обряда за версту несет протестантской проповедью!

– Народ скажет, что у нас не Д/с, – усмехнулся Маркиз. – Хотя на самом деле отличие вассальной зависимости от рабства тоньше, чем кажется. Вассал означает «человек кого-либо», то есть слуга. Первоначально так и называли комнатных слуг, которые, например, прислуживали господину за столом, чистили платье и подавали оружие. Только в греко-италийской традиции это занятие считалось позорным и достойным лишь рабов, а в германской – почетным, что так удивляло Тацита. Всего лишь две традиции зависимости: античная и средневековая. Тебе нравится почет?

– Конечно, я тщеславна.

Он кивнул.

– Правда, в Древнем Риме была еще клиентела: покровительство патрона в обмен на верность клиента. Но эта зависимость слабее, чем вассалитет. О клиентах говорили: мои друзья. Мне бы больше понравилось говорить «мои люди», – он наклонился, не вставая с кресла, положил руку мне на плечо. – Хорошо. Мы с Кабошем все подготовим.

– Только я хочу без обмана, чтобы ты действительно владел моей жизнью и смертью. Я напишу посмертную записку. Ты сможешь вставить дату, любую, когда захочешь.

– Пиши, – просто сказал он.

Я написала и отдала ему. Взял, шагнул к столу, записка упала в ящик. Обнял меня, поцеловал в губы. Руки нашли пояс моего халата, развязали узел.

– Снимай!

Посадил на колени, лицом к себе. Расстегнул штаны, но остался в одежде.

– Так он сможет глубоко проникнуть в нее, и оба достигнут блаженства… Выгнись!

Откидываюсь назад – волосы расстелились по полу. Он сжал мою талию так, что потом остались синяки, и начал раскачивать. Темнеет в глазах, и кружится голова, но боль сменяет наслаждение, заполняя меня, как сосуд, пассивный предмет, не способный к сопротивлению.

* * *

Я искала свою записку. В ящике стола ее не оказалось. Когда Он пришел, я спросила: «Где?»

– Ты хочешь ее забрать?

– Нет.

– Тогда зачем?

– Хочу убедиться в том, что она существует.

– Она существует, – с улыбкой ответил Он.

Вечером я пошла к нему на тренировку. Мне хотелось подержать в руках меч, пусть даже деревянный. У него настоящая, правда не заточенная, японская катана в ножнах из змеиной кожи. Висит над кроватью как символ его власти.

Маркиз послал нас бегать по периметру подвала, а сам встал в центре возле колонны и приказал одному из своих учеников бить себя ногой в живот.

– Ну, давай еще! Я держу удар.

У меня сердце заходилось от пробежки, а он все «держал удары». И было как-то неудобно просить его позволить нам остановиться.

Я вспомнила о спартанском обычае, когда ежегодно, в «день бичевания», перед алтарем Дианы секли мальчиков из лучших семейств, и каждый крик считался позорным. А смерть под плетью – одной из самых почетных смертей, и голову умершего украшали венком из цветов.

– И что неприятного в боли! – сказал Маркиз. – Боль полезна. Ладно, остановитесь.

Иногда я задумывалась о том, есть ли у него другие боттомы. Просто не могло не быть! Его ученики смотрели на него не с меньшим восхищением, чем я. К тому же Кабош никого не рекомендовал просто так. Значит, был у него опыт. Хотя вряд ли до меня он шел дальше шелкового шарфика и бархатной плеточки. Глубже в Тему его тянула исключительно я.

В общем-то, я не ревнива. Я же понимаю, что нельзя требовать от короля наличия единственного вассала. И если, пока я на работе, он порет кого-нибудь в гостиничном номере – мне, как бы, по фигу. Я бы не вынесла только одного: если бы он приводил своих нижних ко мне домой и клал на мою кровать. Однако я дала ему ключ. И пару недель украдкой ревизовала постель на предмет помятости и воздух на запах чужих духов. Но ничего не обнаружила. Значит, не дома. Или я и правда всех разогнала?

* * *

Я не спала всю ночь. А утро ушло на подготовку к отъезду. На даче Кабоша мы были около двух.

Но меня не пригласили к столу. Мэтр взял меня за руку и отвел на цокольный этаж, в маленькую темную комнату.

– Это не часовня, но молиться можно везде, – сказал он. – Здесь ты проведешь остаток дня. В полночь!

Он запирает дверь, и я остаюсь во тьме. Сверху слышен стук топоров. Что они готовят? Мне страшно.

Я задумалась о том важном, что сегодня должно произойти. Молиться? Ну что же. И я молю бога о том, чтобы он сделал мою верность вечной, а покорность совершенной.

Владимир Соловьев выделял три чувства, три типа отношений человека к окружающему миру: по отношению к низшему – стыд, под которым он понимал привычку человека стыдиться своего обнаженного тела, по отношению к равному – жалость или сочувствие и по отношению к высшему – благоговение. Со стыдом накладка вышла. Ни племена центральной Африки, ни современные нудисты не стыдятся своей животной природы и легко обходятся без одежды.

А вот благоговение по-прежнему требует пищи. Столетие (или более) небо пусто, и мало кто верит всерьез (больше на всякий случай), а душа все жаждет служения чему-то высшему. И мы обожествляем государство, строй, правителя или ближнего своего. А центр наслаждения у человека один на все про все. И радость служения избранному кумиру мы принимаем за желание заняться с ним сексом. А может быть, и не надо никакого секса, а одно служение, само по себе?

Для чего нам дана эта жажда служить? Неужели только для того, чтобы извлекать из нее наслаждение?

Наконец дверь распахнулась. Я зажмурилась от яркого света.

Электричество по-прежнему выключено, но на пороге стоит Кабош и держит в руке факел.

– Выходи! – говорит он. – Надень.

Подает рубаху из небеленого полотна, которую я сшила сама. Вручную, как когда-то невесты шили свадебные платья.

Я переоделась, сняла заколку и распустила волосы. Заколка упала к босым ногам, зазвенев по каменному полу.

– Веди меня! – бросила Кабошу.

Холодный камень ожег ступни.

Мы сами придумали обряд, не повторяющий ни классический оммаж, ни церемонию ошейника, оставив только то, что нравилось нам, и добавив некоторые детали.

Мэтр вывел меня наверх под ночное небо, и ветер, пахнущий жасмином, пахнул в лицо.

Вдоль деревянного настила на высоких шестах пылают два ряда факелов. Иду между ними к моему возлюбленному и повелителю, что сидит на возвышении в конце факельной дороги. На нем черная атласная рубаха под кожаный пояс, кожаные штаны, заправленные в высокие сапоги, и алый плащ, застегнутый на плече серебряной фибулой. Рядом вонзен в землю меч.

Я подумала, что к его волосам очень бы пошла корона, но и без оной его спокойствию и достоинству мог бы позавидовать король.

За мною идет Кабош, как моя охрана и наш единственный свидетель. Сперва мы хотели сделать церемонию публичной, но передумали, испугавшись непонимания. Для Тематического народа наш обряд слишком непохож на церемонию ошейника, а ученикам Маркиза мы бы не смогли объяснить истинный смысл ритуала.

Опускаюсь на колени перед моим господином, руки ложатся в его ладони – жест пленника, отдающегося на милость победителю.

– Отныне я твоя телом и душой. Моя жизнь и моя смерть в твоих руках. Твое право судить и миловать, наказывать и прощать. Принимаешь ли ты меня?

– Я принимаю тебя и даю покровительство и защиту.

Он поднимает меня с колен, обнимает и целует в губы.

* * *

Прошел месяц после ужасных событий, которые чуть не разлучили нас. Но теперь, когда мой государь снова рядом, я успокоилось настолько, чтобы записать все по порядку.

Мы приехали из путешествия по Франции, прекрасного, как готика Реймса и розовые храмы Тулузы. Я так счастлива с моим господином, что не замечаю ничего вокруг.

Сентябрь. Мы возвращаемся из «Ленкома» с «Королевских игр». Пьеса вполне тематическая: история двух верхних (Генриха Восьмого и Анны Болейн), отчаянно пытающихся подчинить друг друга. Кто бы заподозрил вполне ванильного Григория Горина в садомазохистских наклонностях? Однако.

Генрих: Но я еще люблю тебя!

Анна: Вот это докажи моею казнью! Иначе, кто тебе поверит?

А финал и вовсе бэдээсэмный:

Анна: Пойдем, любимый! Что должно свершиться, то свершится… Историю назад не повернуть… Противиться бессмысленно! И надо лишь любовью помогать тому, что неизбежно… Говорят, сэр Томас Мор, всходя на плаху, заметил палачу: «Мне помоги, дружок, сюда подняться, а дальше вверх я уже сам уйду!..»

Протягивает руку Генриху. Вдвоем они начинают медленно двигаться к эшафоту…

В общем, пьеса совершенно гениальная. Я плакала, Господин обнимал меня за плечи.

В метро сразу не спустились, пошли шляться по городу. Вечер теплый и влажный. Желтые листья в свете фонарей и под ногами в осенних лужах…

Догуляли до половины первого.

Как мало надо иногда для того, чтобы все круто изменилось, и мир, яркий и счастливый, вдруг потемнел, как в час затмения, и отразился в душе черной пропастью боли. Что бы было, если бы мы прошли еще немного и спустились в метро на полчаса позже? Или раньше? Или не стали нырять в «Охотный», а дошли по улице до «Театральной»?