Однако тревожные мысли и чувство страха вновь завладели им, как только он вошел в пустые комнаты, где не слышно было никаких звуков жизни, кроме шарканья шлепанцев и бормотания молитв кормилицы Грации, когда она не была занята каким-нибудь делом.
— Я оставила ключ в дверях, — напомнила ему Грация.
И маркиз, лишь бы заняться чем-нибудь, хотя на самом деле никакие старые бумаги не были ему нужны, спустился в мезонин.
Грация проветрила эти две большие комнаты, но затхлость все равно била в нос. Широкие гамаки паутины висели в углах под потолком. Толстый слой пыли покрывал старую ломаную мебель, сундуки и столы, загромождавшие первую комнату и едва различимые в полутьме, потому что свет проникал сюда только из соседней комнаты, выходившей окнами на улицу.
Войдя сюда с какой-то неуверенностью, морщась от резкого запаха плесени и щурясь, чтобы хоть что-то рассмотреть, маркиз несколько раз останавливался, пытаясь собраться с мыслями. Весь этот хлам надо выбросить! Он здесь еще с тех пор, когда был жив «старый» маркиз. Никому никогда и в голову не приходило навести тут порядок; он велит сделать это, и немедленно.
Маркиз думал обо всем этом, а в ушах его тем временем настойчиво звучали слова дона Аквиланте, словно кто-то тихонько нашептывал их ему из самого потаенного уголка его сознания; «Он хотел избежать встречи с вами! Он начинает осознавать свое новое бытие!»
Ну и ну! Какое ему дело до небылиц адвоката?.. А что, если это правда? Да нет же!.. Ну а если все-таки правда?..
И, едва переступив порог другой комнаты, он замер в каком-то детском испуге. Его снова охватил тот же страх, который он пережил однажды, много-много лет назад! Тогда ему было восемь или девять лет.
Но тогда покрывало, которое окутывало тело Христа в натуральную величину на кресте, висевшем на стене слева, не было сплошь изъедено молью и не выглядывала из лохмотьев почти целиком его склоненная к плечу голова с терновым венком, не видны были ни закостеневшие руки, ни полусогнутые кровоточащие колени, ни лежавшие одна на другой ступни, пронзенные толстым гвоздем, которым они были прибиты к дереву.
Вид этого человеческого тела, контуры которого проступали под покрывалом, так напугал его тогда, что он ухватился за дедушку, «старого» маркиза, который привел его туда, теперь уже и не припомнить зачем; на крик его прибежали кормилица Грация и маркиза, которая тогда еще не лежала в параличе. Дедушка пытался объяснить ему, что это распятие, что его не надо бояться, и даже поднялся на стоявшую рядом скамеечку, снял булавки, которыми было сколото покрывало, и показал ему распятого иудеями на кресте сына господня, о страданиях и смерти которого матушка рассказала ему однажды в светлую пятницу, перед тем как идти в церковь святого Исидоро на церемонию снятия с креста. И там он тоже кричал от страха, как и другие такие же маленькие дети, и кормилице Грации пришлось унести его на руках, проталкиваясь сквозь толпу женщин, заполнивших полутемную церковь, стенавших и плакавших, пока священник стучал молотком по деревянному кресту, выбивая из распятия гвозди, и труба звучала так печально, что казалось, она тоже плачет.
Эти воспоминания мгновенно пронеслись в его сознании, и детский страх вновь охватил его с такой же, даже удвоенной силой, потому что старое покрывало, превратившееся в лохмотья, делало этого деревянного человека в натуральную величину еще страшнее, и казалось, что он смотрит на него полуприкрытыми глазами и вот-вот зашевелит губами, искривленными предсмертной судорогой.
Долго он не находил в себе мужества шагнуть вперед или уйти.
Когда же смог наконец овладеть собой, руки у него были ледяные и сердце бешено колотилось. Он не представлял, сколько прошло времени. Однако попытался заставить себя взглянуть на распятие, даже приблизиться к нему.
И лишь немного успокоившись, он вышел из этой большой комнаты, задержался ненадолго в другой и запер дверь на ключ. Пока он поднимался по лестнице, ему все время казалось, будто эти полуприкрытые глаза все еще смотрят на него сквозь толщу стен, а мертвенно-бледные губы, искривленные предсмертной судорогой, шевелятся, наверное, для того, чтобы крикнуть ему вслед какие-то ужасные слова!
9
Дон Сильвио Ла Чура уже не раз вставал из-за стола, на котором перед ним был раскрыт один из четырех томов молитвенника.
В этот вечер можно было подумать, будто восточный и северный ветры сговорились встретиться в Раббато для состязания, и, проносясь по улицам, они дули, свистели, стонали, выли, переворачивали черепицы на крышах, сотрясали стекла и схватывались друг с другом — на перекрестках, в переулках, на площадях — с бешеными воплями и протяжными, то близкими, то отдаленными завываниями, от которых мурашки пробегали по коже у несчастного священника.
Не слишком прочная оконная рама на балкончике в его комнате грозила уступить непрестанным порывам ветра, распахнуться и впустить в дом того, кто так походил на врага, идущего на приступ и вдобавок ожесточенного встречаемым сопротивлением.
Дон Сильвио, прервав чтение молитвы, был вынужден подпереть раму столом и перекладиной. И хотя таким образом он обезопасил себя, все равно часто прерывал на середине чтение псалма и чувствовал себя ничтожно маленьким перед этими завываниями, этими бешеными порывами ветра, которые заставляли дрожать небольшой колокол в соседнем монастыре святой Коломбы и время от времени швыряли на мостовую черепицы или цветочные горшки, разбивавшиеся со страшным грохотом.
Одноэтажный домик его, стоявший на углу маленького, кривого переулка, сбоку осаждал восточный ветер, а с фасада на него налетал северный, и казалось, будто он качается. Дрожали двери во всех комнатах, дребезжали стекла в окнах и дверях балкончика, а на крыше стоял такой грохот, будто по черепице прыгало какое-то крупное животное.
Дон Сильвио поднимал глаза от молитвенника и с мольбой протягивал руки к скорбящей богоматери, изображение которой висело у изголовья кровати, или обращался к медному распятию, стоявшему перед ним на столе:
— Да будет святая воля твоя, господи! Сжалься над нами, господи!
И можно было подумать, что ветры, разгневанные этой мольбой, принимались осаждать домик с еще большей силой и еще отчаяннее выли за дверью, за окнами, на балкончике. Поэтому дон Сильвио усомнился, был ли послышавшийся ему стук в дверь вызван бешеной яростью ветра или же кто-то пришел звать его к умирающему, чтобы он исполнил свой духовный долг.
Старушка сестра позвала из другой половины дома:
— Сильвио! Сильвио! Не слышишь? Стучат!
Спустившись с лампой в руках по каменным ступенькам лестницы, он спросил:
— Кто там? Что вам нужно?
— Откройте, дон Сильвио! Это я.
— О, синьор маркиз! — воскликнул он в изумлении, узнав его по голосу.
Поставив лампу на ступеньку, он снял перекладину из рябинового дерева, которая перекрывала поперек входную дверь.
Сильный порыв ветра погасил лампу.
— Давайте я, — сказал маркиз, сразу закрывая за собой дверь, крепко держа ее одной рукой, а другой пытаясь на ощупь отыскать перекладину, которую дон Сильвио поставил в угол. — У меня есть спички, — добавил он и укрепил перекладину поперек двери, вставив ее концы в выемки по бокам, благодаря чему она должна была держаться прочнее.
И он зажег лампу.
— Синьор маркиз! Что случилось?.. В такой час?.. В такую адскую погоду?
Высокий, крепкий, в темном суконном плаще, капюшон которого наполовину закрывал его лицо, маркиз Роккавердина казался гигантом рядом с щупленьким священником в этой беленной известью комнатке, где и мебели-то было всего лишь столик с медным распятием, молитвенниками и несколькими листами бумаги, узкая кровать с белым покрывалом и скорбящей богоматерью у изголовья да два стула с плетенными из соломы сиденьями возле стола и кровати.
— Вы позволите? — сказал маркиз, высвободившись из плаща и бросая его на ближайший стул.
Не получив ответа на свой вопрос, заданный на лестнице, дон Сильвио не решался повторить его.
Маркиз несколько раз провел по лицу ладонями, снял кунью шапку и положил ее на плащ, затем, словно через силу, сказал:
— Хочу исповедаться! — И, увидев изумленный взгляд дона Сильвио, добавил: — И к тому же быстро!
— Готов выслушать вас! — ответил священник. — Только подождите минутку, я сейчас.
Он прошел к своей полуслепой, хворой сестре, успокоил ее, не сказав, однако, кто пришел к нему, и, плотно закрыв все двери в доме, вернулся в свою комнатку.
Маркиз все так же стоял, и его огромная черная тень четко вырисовывалась на беленой стене, почти целиком закрывая ее широченными плечами и туловищем и касаясь потолка головой, вокруг которой, словно огромные щупальца спрута, шевелились пучки волос, взъерошенных быстрыми движениями беспокойных пальцев.
Дон Сильвио достал из ящика стола епитрахиль из темной ткани, с двумя вышитыми серебром крестиками, надел ее на шею и свесил концы на грудь. Взял со стола лампу, поставил ее на пол в соседней комнате возле двери так, чтобы его комнатка осталась в полутьме, сел на стул перед столиком и, перекрестившись, повторил: «Готов выслушать вас!» — и жестом предложил маркизу опуститься на колени.
На какой-то миг маркиз заколебался. С тревогой обернувшись к осаждаемому ветром балкончику, он прислушался к дикому вою, врывавшемуся в переулок и быстро мчавшемуся дальше, к следовавшим за ним завываниям, свистам и почти человеческим стонам, которые так же быстро и зловеще уносились прочь, оставляя после себя еще более зловещую могильную тишину.
В одно из таких мгновений затишья он отчетливо расслышал строгие слова, с которыми исповедник тихо обратился к нему после того, как помог прочитать молитву «Confiteor»[16].
— Забудьте теперь о моей ничтожной особе и о скромном месте, в котором находитесь. Перед лицом бога нашего, милосердного и всепрощающего, читающего в вашем сердце, сознайтесь смиренно в своих слабостях и прегрешениях, ибо только его святая милость побудила вас сделать этот шаг ради вашего вечного спасения.