Иногда мне кажется, что его хотят похоронить почти все. «Перезахоронить». И даже соцопросы это подтверждают (70% против 30%). Этого хочет сентиментальная православная общественность и либеральная интеллигенция постарше, которая устала стоять в очереди в мавзолей ещё в юности. И их дети – хипстеры помоложе, которым «как-то странно сидеть в кафе в двух шагах от здания, где лежит труп, ну или, чуть мягче говоря, мумия вождя».
Сидеть в кафе, например, в Музее имени Пушкина, где тоже есть мумия, и даже не одна, никого не смущает. С формальной точки зрения мавзолей это музей, а Ленин – экспонат. И формально вождь конечно захоронен т.е. лежит ниже уровня грунта, как и в любом кладбищенском склепе. Значит, дело всё же не в отвращении к трупу или боязни мумий, а в том, что присутствие вождя – слишком сильный знак, травматически напоминающий всем о семи десятилетиях красного эксперимента и упованиях миллионов на новый мир, принципиально отличный от нынешнего. «Перезахоронить» означает стереть наконец этот знак, избавиться от стигмы, забыть о трагическом отклонении истории и признать, что мы полностью вернулись к цивилизованной «нормальности».
Тем интереснее, кто, собственно, против? Из кого сегодня состоит меньшинство? Для кого этот знак продолжает жить? Я знаю четыре группы таких людей:
Во-первых, красные патриоты. Прежде всего это трогательные советские старики, но не только. Электорат Зюганова и аудитория Проханова гораздо шире. Ленин для них – творец небывалой доселе, беспримерно эгалитарной сверхдержавы, в которой равенство было важнее свободы, никто не мог принадлежать себе и все были слиты в одной коллективной миссии. Такая логика исключает аргумент «Ленин и родственники не хотели мавзолея». Вождь тоже никогда себе не принадлежал. Ленин как автор собственного проекта модернизации, в котором роль элит должна была постоянно снижаться, а роль масс – неуклонно расти. В цехах и на площадях организуя массы в правильный индустриальный орнамент, партия Ленина наделяла эти массы единым делом и единым сознанием. В такой оптике Ленин это прежде всего предтеча Сталина и антитеза историческим героям белых патриотов, ну, например, Александру Третьему с его «русским викторианством», теремочной архитектурой и ославяниванием всего и вся.
Во-вторых, стабилофилы. Люди с консервативным восприятием. Чаще обращают внимание на сами вещи, чем на связи между ними. Вполне могут симпатизировать Путину при условии если он сведёт любые реформы к минимуму. Из недавнего негативного опыта (травма 1990-ых) они усвоили главный для себя урок – крутые перемены бывают только к худшему. Когда к их реальности что-то добавляют, они пусть нехотя, но ещё готовы согласиться, но когда убирают привычное, их охватывает тревога. Исчезновение Ленина ассоциируется у них с повышением пенсионного возраста и отключением электричества. Им больно, когда в Киеве националисты казнят молотками гранитный памятник Ильичу. Им трудно представить, что для украинских националистов Ленин это символ «москальской оккупации», а не просто связь с нашим общим прошлым. Сохранение символического ландшафта есть воспроизводство психологического комфорта. При взгляде на советский плакат с Лениным они чувствуют ту теплую и уютную предсказуемость бытия, которой им так не хватает в мире рыночной стихийности и конкуренции всех со всеми. В мире, помешанном на перманентном обновлении.
В-третьих, это радикалы. Нацболы, представители самых разных бунтарских субкультур и просто люди, склонные к анархистскому восприятию любой социальной системы. Совсем не обязательно молодежь.
Их Ленин – трикстер, который умел ловить ветер истории в свой красный парус. Нарушитель и разрушитель. Скорее мститель, чем строитель. Успешный агент светлого хаоса в мире темного порядка, мечтавший о принципиально новом человечестве. Его изображают со скрещенными по-пиратски костями и лозунгом «Eat the Rich!».
Он посмотрел на груженого золотом верблюда сквозь угольное ушко, как смотрят в прицел оптической винтовки. «Живчик и гуляка» – пишут о нём контркультурные журналы. «Один наш дедушка Ленин…» – пел о нём Егор Летов. Товарищ Непредсказуемость и Мистер Радикализм. Не зря же Мартов и Каутский столько раз журили его за опасный авантюризм.
Радикалы часто используют туристический аргумент – Ленин под стеклом делает нас особенными, такого ведь нигде нет, ну кроме Пекина и Ханоя. Это «фишка», экзотика для иностранцев. Исчезновение вождя с площади сделает наш мир скучнее и пошлее. Эмпирически такой аргумент слабо подтверждается – туристы в мавзолей ходят в основном китайские, да и открыт он всего пару-тройку часов не во всякий день.
В-четвертых, марксистские интеллектуалы и левацкая богема нового поколения. Для них политика это то, о чем пишут модные философы Жижек и Бадью, а не то, о чем рассказывают в вечерних новостях. Коммунизм для них это посткапиталистическое царство всеобщего интеллекта и бесплатных технологий, а антикоммунизм как раз пережиток советского прошлого. В России их всё больше. Это можно воспринимать как признак постепенной европеизации. На Западе они есть везде, где открыт хороший университет или центр современного искусства. Ленин в их версии это редчайший и ценнейший случай философа у власти. Причем, не в смысле – власть сделала нашего правителя настоящим философом, а наоборот – правильно избранная Лениным философия превратилась в его руках в конкретную политическую практику и сделала его правителем вопреки воле всех прежних элит.
В отличие от красных патриотов, для леваков важнее не государство, а общество: ленинская мобилизация масс, новые социальные лифты. Большевизм как изобретение новой формы солидарности, основанной не на общем страхе или ненависти, но на общем, заранее спланированном труде. Ленин в этом уравнении это революционный тезис, реакционным отрицанием которого стал Сталин. Эти новые левые ориентированы на ролевую модель западного антиглобалиста и подчеркивают международный характер произошедшего в 1917 году. Возникла советская система, позволившая левым во всем мире изменить положение наемных работников через революционный шантаж тамошних корпоративных элит и добиться прогрессивных налогов, экономики участия и высоких социальных стандартов.
Им, конечно, должно быть всё равно где и как он похоронен. Но саму идею таких похорон они воспринимают как дальнейшее наступление правых, монархических и реакционных ценностей. Как поздний реванш белых в гражданской войне. Летом 2013-ого в Александровском саду уничтожили первый советский монумент. Когда-то на монархической стеле по распоряжению Ленина высекли имена самых знаменитых социалистов мира. А теперь социалистов счистили и обратно вернули туда герб Романовых. В знак протеста новые левые в течение двух месяцев, пока шла «реконструкция», еженедельно собирались у обелиска и читали публичные лекции об «упраздненных» мыслителях. Конечно, переделка стелы воспринималась ими как репетиция «перезахоронения вождя».
Ленин до сих пор слишком сильно означает. Если то, что он означает, имеет отношение к смыслу прогресса и логике истории, то все мы ежедневно и посильно участвуем сейчас в одном капиталистическом преступлении против самих себя. А если право как раз большинство россиян с их товарным фетишизмом обыденной жизни и фантомной православно-имперской ностальгией, тогда на Красной площади до сих пор лежит преступник и безумец. Для меня ответ на этот вопрос – легкий способ почувствовать себя в меньшинстве.
Наша революция
Ошибки и результаты
В подмосковном посёлке, где я вырос и живу до сих пор, Революцию праздновали так: все строились в колонны, получали флаги и под советскую музыку шагали на стадион. Там с трибуны перечислялись успехи-достижения-обязательства. Никто не ждал неожиданностей и потому особенно не вслушивался. Дальше микрофон начинал перечислять: «Слава нашим…» Назывались номера цехов, школ, отдельные профессии. Нужно было дождаться, пока назовут твоих и кричать «Ура!!!». А потом можно было сдать флаг начальству, найти родителей под каким-нибудь транспарантом и вместе идти домой. Это был призрак участия в политике, призрак причастности к государству, призрак классовой общности и призрак народной революции. Как и когда всё это превратится в бесклассовый мир космических сверхлюдей, описанный в «Туманности Андромеды» и «Далекой Радуге», я не понимал, но надеялся, что это понимают другие, взрослые и наделенные властью люди.
Позже, в старших классах, когда надежд на взрослых поубавилось, а главным признаком ума стал считаться смех по любому официальному поводу, мы много шутили над Революцией. Над тем, как восстание чуть не сорвалось из-за кражи прожектора, которым предполагалось сигналить с Петропавловской колокольни матросам «Авроры», чтобы они давали свой исторический залп. Или над тем, как партийная цензура вырезала из «Октября» Эйзенштейна «порнографические» кадры: стреляющие по Зимнему Дворцу пулемёты были сняты как стальные фаллосы гранитных атлантов.
– Молодой человек, это в феврале случилась революция, а в октябре был только переворот – назидательно поправил меня маститый советский писатель на собеседовании при поступлении в Литинститут в 1992ом. Рискуя провалиться, я спорил, но не подозревал тогда, что мне придется говорить и действовать в интересах революции всю дальнейшую жизнь.
Уже тогда я обнаружил, что принадлежу к мировому братству людей, разочарованных в капитализме. Такие люди любят выяснять, когда всё пошло не так? Как оборвалась связь с коммунистическим горизонтом Истории? Кем и где была допущена фатальная ошибка?
Когда большевики «слили» своих ближайших союзников: эсеров и анархистов? Или когда профсоюзы стали частью государства, а партмаксимум упразднили? Или когда Сталин отказался от дальнейшего разворачивания международной революции ради «социализма в отдельной стране»? Или когда Хрущев провозгласил «мирное сосуществование» с Западом, поссорился с Мао и начал потакать частнособственническим инстинктам советского обывателя?
Меня, впрочем, больше интересовали вовсе не ошибки и даже не причины нашей революции, но её необратимые результаты для всего мира. Только регулярно повторяясь, Событие становится великим в наших глазах. Без опыта и анализа 1917-го трудно представить себе маоизм и геваризм в третьем мире, классических и новых левых на Западе, вплоть до антиглобализма и «Оккупая» наших дней. Даже «розовый» вариант капитализма с его прогрессивными налогами, экономикой участия и высокими социальными стандартами был бы невозможен без появления советской половины мира, ставшей для западных левых идеальным инструментом шантажа корпоративных элит.
Набоков как-то сказал в интервью, что социализм это «стремление к тому, чтобы решительно все стали полусыты и полуграмотны». К этому остроумному замечанию хочется адресовать только один вопрос: а каково было положение дел ДО того, как наивные и глуповатые люди увлеклись этой утопией? Фраза Набокова незаметно предполагает, что ДО этого все или хотя бы большинство людей в обществе были полностью сыты и очень даже грамотны, а потом пришли хамы с красным флагом и навязали всем свой пагубный эксперимент по расчеловечиванию человека. И такое описание верно для опыта самого Набокова, сына аристократа и промышленницы, семья которого дружила с высшей богемой и входила в политическую элиту. Все, кто окружал Набокова с детства, были утончены, развиты, образованы и не бедствовали. Они входили в тот самый 1%, о котором любит поговорить движение «Оккупай». Страна же, как и мир в целом, состояла из не грамотных и весьма нуждающихся, а подчас и попросту недокормленных людей. И если исходить из этого, то перспектива «сделать всех полусытыми и полуграмотными» это очень хорошая переходная программа для старта будущих проектов. Мои предки, параллельные родителям Набокова, не умели читать и писать, работали в поле, а в скудный год варили лопух и ели эту похлёбку самодельными деревянными ложками. В связи с чем я чувствую себя несколько обязанным по отношению к советской системе и социалистическому проекту.
Сценарии и волны
Меньшевики возражали против ленинского плана восстания, ссылаясь на незрелость условий, а он отвечал им в том смысле, что дело революционера – условия менять, а не учитывать, покушаться на сам код, задающий события. Марксизм помог ему найти слабое звено в империалистической миросистеме и уникальный момент в истории своей страны.
На Востоке и вообще в третьем мире революция начинается с окраин, долго движется к столице, и после всех партийных разборок власть достается самым крайним и последовательным радикалам. В Европе наоборот, начинается в столице, долго добирается до провинций, и власть по окончании всех актов драмы оказывается в руках довольно умеренных революционеров. Наш 1917-й год имел смешанный сценарий – реальная граница между Европой и Азией проходила внутри страны. Началось в Петрограде, но власть досталась в итоге крайним радикалам.
Буржуазия в тогдашней России была слабой, робкой и традиционно пряталась за спину самодержавия в любой непонятной ситуации. Она пережила монархию всего на несколько месяцев. Ждала немцев как своих избавителей от скифского варварства темной толпы, но вместо немцев, после ареста буржуазного правительства балтийскими матросами, началась власть советов и военный коммунизм.
Прогресс, понятый слева это переход от открытого доминирования одних людей над другими к манипуляциям, от манипуляций к честному соперничеству, от честной конкуренции к партнерству и, наконец, к глубокому содружеству на основе осознания общих интересов. На каждом из этапов накапливаются препятствия. Их уборка и есть революция, которую ведет коллективная воля к следующей ступени прогресса. В такой оптике революции образуют несколько волн.
Первая волна, прокатившаяся по миру, была направлена против монархий, империй, сословий и церквей. Позитивные ценности – нация, республика, рационализм Просвещения. Действующая сила – третье сословие. Главный и один из первых примеров – Франция.
Вторая волна революций поднялась против частной собственности, рыночной эксплуатации, классового неравенства и парламентского надувательства. Позитив – коллективное владение и управление, социализм, диалектика. Действующая сила – организованные в партию трудящиеся. Первыми и главными в этой волне стали наши «десять дней, потрясшие мир».
В 1917 году начался самый массовый и самый пока долговременный эксперимент по созданию посткапиталистической цивилизации. Изобреталась новая форма коллективности, основанная не на общем страхе или ненависти к общему врагу, но на общем, заранее спланированном труде, ведущем нас в мир, обещанный советской фантастикой.
Мотивы и жертвы
Наиболее близкими к революции по накалу политической страсти событиями моей жизни были, видимо, баррикады 1993-его. Они казались обратной перемоткой 1917-ого. В 17-ом всё закончилось повсеместным учреждением народных советов, а в 93-ем всё началось с их роспуска.
Там я понял, зачем люди, даже безоружные, добровольно лезут под пули, в чем их главный психологический мотив участия в революции. Эти пули – уникальная форма признания. Ты кто-то важный, раз в тебя стреляет государство. С тобою в первый раз считаются. В стальном огне было нечто комплиментарное и это вызывало взвинченный энтузиазм у тех, кто впервые чувствовал себя игроком, а не пешкой на доске. Люди выходят на баррикады в поисках той собственной значимости, в которой система им отказывала.
Реальный социализм, при всех его заслугах, часто обращался с ними как с заменимыми винтиками большого паровоза, летящего в будущее, а реальный капитализм, которого они успели наесться в первые же два постсоветских года, обращался с ними как с мелкой медной мелочью, которой можно пренебречь при размене серьезных сумм.
Революция это когда ваш выбор начинает чего-то стоить, а вы сами начинаете что-то значить. Именно революция требует от нас выбрать свою главную идентичность: Класс? Вера? Гражданство? Нация? Язык? Выбрать одно из многих в ущерб всему остальному. Так простая принадлежность превращается в рискованный шаг, требующий чрезвычайных поступков.
Самый частый аргумент против революции – неизбежность жертв. Все меряют революцию жертвами и никто их не хочет. Обсуждают, при ком их было бы меньше всего? Психологически это понятно, но политически это ничего не дает. Чья это оптика, к которой столь многие и столь часто присоединяются? Это взгляд женщины, оставшейся дома. Чем меньше будет жертв, тем больше вероятность, что её мужчины, муж и сын, вернутся домой. Кто обязывает нас смотреть на революцию исключительно такими, заплаканными и женскими глазами? Есть ведь и другие персонажи, с которыми можно совпасть в идентичности – уличный боец, который переживает решающий момент своей жизни или присягнувший прежнему порядку офицер, который до конца хочет сохранить верность своей присяге.
Настоящая революция, со всем её насилием, это момент рождения новой политической нации. Момент, на который потом все будут очень долго ссылаться как на дату подписания общественного договора. Политическую нацию всегда формирует победитель на своих условиях. Победитель никогда не бывает одинаково мил и приятен для всех, проигравших или нейтральных к нему, групп.
В чем главная ложь сентиментального аргумента про «слезинку ребенка»? Ну, то есть: ни одна революция не стоит того, чтобы из-за неё отчаянно плакал ребёнок, никакая цель не оправдывает таких средств и т.п.? Реакционная ложь этого бриллиантового аргумента в том, что его сторонник предполагает отсутствие этой самой невыносимой слезинки в нынешнем положении. Сентиментальный реакционер всегда готов сказать «ваша борьба не стоит пролитой слезинки», но сказать «существование нынешней системы не стоит проливаемой слезинки» для него абсолютно невозможно. Он отказывается от оправдания бунта против системы, стоящей детских слёз. Когда его ставишь в этот тупик, он начинает комично взвешивать, как в задаче для младших школьников, поставив перед собой два ведра, в каком из них окажется по его мнению больше слезинок, в том, на котором написано «нынешняя система» или в том, на котором написано «ваша революция». И у него во втором ведре всегда оказывается больше, хотя бы потому, что первое ведро существует реально, а второе только предполагается и потому пугает и страшит его. Для солидности эта сентиментальность обычно приписывается Достоевскому, хотя его Карамазовы спорят несколько о другом. О возможности отрицать Бога на основании существования детских слёз.
Да, революция это резкий подъем крови в градуснике истории. Музыку революции исполняют на костяных дудках и кожаных барабанах. Нередко это зеркально-красные от крови мостовые. Скользкие алые зеркала расстрелянных улиц, в которые смотрится народ, выбирающий себе будущее. Но революция 1917-го года, кстати, одна из самых бескровных. Сколько погибло людей при захвате Зимнего Дворца и других столичных зданий? Гражданскую войну начали только в следующем году (весна 1918) буржуа, мечтавшие вернуть своё прежнее положение, позвавшие в страну, против восставшей черни, британские и американские войска и организовавшие их местных «белых» сателлитов.
Наши шансы
Абсолютное большинство населения нашей планеты сейчас – пролетарии т.е. наемные работники, не имеющие никаких источников существования, кроме продажи своего труда нанимателю. Когда я вспоминаю об этом, то чувствую, что шансы есть.
Неравенство между странами т.е. военный, культурный и экономический империализм и неравенство внутри стран т.е. классовый контраст никуда не делись и продолжают расти. Для большинства стран мира переход от импортозамещения к экспортной индустриализации остается несбыточной мечтой. Диктатура догоняющего развития – призрачный и вечно ускользающий горизонт их элит.
Шансы есть – понимаю я, думая о том, сколько рук по всему миру до сих пор поднимают над головой наш красный флаг.
Шансы есть – убеждаюсь я, читая у экспертов, что Россия вошла в пятерку самых несправедливо устроенных (по разрыву в доходах и уровню жизни) стран. Сто десять человек владеют 35% всех наших национальных богатств. Сто семей решают всё.
Шансы есть – повторяю я, подсчитывая: если сейчас взять все деньги мира и разделить поровну на всех людей, у каждого на руках окажется около 30 тысяч евро. Смысл революции, конечно, не в том, чтобы все переделить, а в том, чтобы превратить частную собственность, разделяющую людей, в общие возможности, людей объединяющие. В том, чтобы выложить весь этот мир в общий доступ для свободного скачивания. И всё же я ловлю себя на том, что знакомясь с человеком, прежде всего прикидываю, а выиграет ли он или скорее проиграет при таком, чисто умозрительном, мировом переделе капитала?
У революции нет сейчас достаточных технологий освобождения, организаций контрэлиты, вдохновляющих примеров, успешных стратегических сценариев, большого облака сочувствующих интеллигентов и отборной роты безоглядных фанатиков. Но шансы есть. А это важнее всего.
Политическая астрономия
Слово «революция» т.е. иррациональное поведение, кувыркание планет ушло из астрономии после того, как в небе навели порядок. Земля перестала быть центром мира и возникла наконец адекватность между наблюдающим человеком и наблюдаемыми небесными телами. Слово «революция» так же уйдет из политической жизни после того, как в системе производства/распределения/потребления наведут аналогичный порядок и возникнет, наконец, адекватность между работающим человеком и институтами принятия решений, от которых зависит его жизнь. Разница между изживанием «революции» в астрономии и в политике только в том, что в науке достаточно убедить экспертов в своей правоте. В политике же придется сначала преобразовать власть и сделать собственность общей, прежде чем надобность в дальнейших социальных революциях отпадет.
Симбиоз и конкуренция
Я никогда не мог поверить, что один человек имеет в тысячу раз больше, чем другой, потому что он в тысячу раз полезнее для общества. А если польза тут вообще не при чем, то тогда капитал является самой антидемократической и несправедливой вещью, созданной людьми на земле. Производства и ресурсы принадлежат никем не избранному и никого не представляющему меньшинству.
Люди, которые в 2013 году в своих политических мечтах не могут вообразить себе ничего круче рыночной экономики, выглядят смешно и жалко. Наша история не может заканчиваться капитализмом, потому что капитализм это система, в которой жизнь тяжело больного ребенка зависит вовсе не от развития медицины или усердия врачей, а от банковского счёта родителей ребёнка или от настроения спонсора. Капитализм это строй, в котором целью любой деятельности является не результат, а прибыль. Капитализм это неразрешимое противоречие между коллективным характером труда и частным способом присвоения результатов этого труда. Капитализм это мир, в котором миллионы людей ежедневно вынуждены делать то, в чём они не видят ни малейшей пользы, потому что это «всего лишь» самопродажа. В этом царстве отчужденной работы любая вещь во-первых является товаром на рынке и только во-вторых нужна для чего-то ещё.
За всю свою жизнь я так и не смог понять, почему бесклассовая реальность космических сверхлюдей из «Туманности Андромеды» и «Далекой радуги» невозможна? Почему она перестала быть нашим будущим? Что узнали мы о себе такого, что перечеркивает эту перспективу? Ссылки на не проясненную «человеческую природу» или «божественный замысел», которые такого не допустят, звучат бездоказательно и произносятся обычно теми, кому реально есть что терять либо теми, кто ест у них с руки.
Зато теперь я гораздо лучше представляю себе маршрутную карту перехода к подобному обществу и могу растолковать её даже ребенку.
Коммунизм это поэтапный переход людей от конкурентных отношений к симбиотическим. Условием такого перехода является достаточное усложнение производств, рост их производительности и, как следствие, усложнение мышления людей, рост их культуры, в том числе и политической. Такие условия достигаются как раз в результате острой конкуренции между людьми на рыночном этапе. Каковы главные опасения по поводу коммунизма? Переход от конкуренции к симбиозу обязательно «испортит породу», не в расистском смысле, конечно, а в том смысле, что исчезнет качественный отбор и, значит, общее качество жизни будет падать, «усредняться вниз», стимулы для усложнения жизни начнут таять и воцарится стагнация, победит энтропия в виде пофигизма имитаторов. Технический и культурный базис не конкурентного общества разрушится. Значит, конкуренция между людьми на пути в бесклассовый и нетоварный мир должна сохраняться, принимая иные формы. Конкуренция – главный двигатель в борьбе с энтропией. Просто конкуренция должна утратить всякую связь с уровнем потребления и с доступом к общественному благу (продукту общего труда). Должна победить не рыночная конкуренция. Вполне возможно, что в коммунистической перспективе конкуренция людей в науке, любви, спорте, изощренности и альтруизме поведения, художественности речи, профессионализме и т.п. будет, наоборот, возрастать, а её стимулом станет заслуженное внимание окружающих. Тогда коммунистическое общество это общество конкуренции авторитетов при экономическом симбиозе граждан. Это общество альтруистической конкуренции, где каждый хочет обойти других в своей полезности для этих других и это желание заменяет каждому религиозные и метафизические самооправдания. Прообраз коммунистической конкуренции это нынешнее собирание лайков, нематериальных поощрений (не путать со школьными оценками, выставляемыми уполномоченными и авторитарными экспертами-учителями).
Партийная бюрократия сначала присвоила, потом забыла и в конце концов предала «свою» революцию. Но на нынешнем уровне развития технологий роль бюрократии удастся свести к минимуму.
Почему бы нам в своей политической оптике не вернуться к коммунистическому горизонту, стремление к которому избавит бедных от парализующей их бедности, а богатых освободит от их бессмысленных богатств?
Буржуазия устраивает вечеринки на «Авроре», молится на расстрелянную царскую семью, скалывает имена великих социалистов с кремлевских обелисков и мечтает перезахоронить Ленина подальше от себя. Буржуазия заклинает: 1917 года больше не будет никогда. У вас нет шансов!
Мы могли бы родиться много позже и жить в мире, где нет классового антагонизма, мирового империализма, эксплуатации и неравенства, позволяющего 1% уверенно стоять на спинах у 99%. Но мы живем здесь и сейчас, и это значит, что у нас есть великий шанс создать именно такой мир.
Мы знаем, кому принадлежит этот мир, но мы знаем так же, кому он ДОЛЖЕН принадлежать. Так уж ли много мы потеряем, если ещё раз рискнем попробовать?