Как видим, тот период, когда Берии удавалось проводить в жизнь свои директивные указания, был периодом реформ, которые никоим образом нельзя игнорировать. Однако вопрос в том, идет ли здесь речь о человеке-оборотне, который после личного руководства политикой сталинских репрессии (по крайней мере начиная с 1930 года) предпринял попытку отмежеваться от нее, когда смерть вдохновителя этой политики сделала ее особенно опасной, или же за всем этим скрывается, быть может, какой-то гораздо более тонкий и глубоко продуманный план? Исследование Роберта Конквеста и более недавнее Мак-Кэгга[117] дают нам в этом отношении существенные отправные точки для решения этой дилеммы. Представляется, что сфера власти каждого из руководителей партии, стоявших во главе различных отделов и географических регионов на протяжении второй мировой войны, способствовала усилению специализации их функций. Кроме того, политика, проводившаяся во время войны, имела одно серьезное последствие – ослабление контроля над обществом и в результате приобретение различными его компонентами (интеллигенцией, церковью, национальностями, крестьянством, руководителями предприятий, кадровыми военными) значительной автономии, которая способствовала возрождению более свободных дискуссий и более открытых форм жизни. В послевоенный период эта перспектива была поставлена под сомнение: контроль над военными ужесточился (на это время приходится донос на молодого офицера-артиллериста Александра Солженицына и его арест), было реорганизовано политическое руководство армией, началась ожесточенная кампания против «космополитизма» и были выдвинуты обвинения в отсутствии классового чутья у художников, писателей и ученых. Все происходило так, словно руководство партии стремилось как можно скорее отменить все уступки, которые были сделаны в момент общей опасности. Судя по всему, человеком, взявшим на себя руководство этой политикой национал-пролетарской реакции, стал ленинградский партийный секретарь Андрей Жданов. Но почти сразу же возникли сомнения и сложности: политика, проводимая Ждановым, оказалась далекой от единодушного одобрения, на которое, видимо, рассчитывали. На разных уровнях в партийном аппарате появляются признаки сопротивления. Несмотря на то что чистка в армии пошла вглубь, особенно в таких высоко «технизированных» видах вооруженных сил, как военно-морской флот и авиация[118], крупные военачальники вроде Жукова сохранили свое влияние, даже будучи отодвинутыми на второй план. Обвинения в «либерализме» обрушились на таких высокопоставленных лиц, как «философ» Александров, ближайший сотрудник Маленкова; тем не менее попытки воспрепятствовать любому оригинальному осмыслению развития капитализма натолкнулись вдруг на необычайное сопротивление со стороны Евгения Варги. Обвиненный своими коллегами в том, что он будто бы поддерживает идею антициклической политики вроде той, что была предложена Кейнсом, и изображает опыт стран народной демократии в Восточной Европе как попытку реализации смешанной экономики, Варга в этот период (1946 – 1948) упрямо отказывался от какой бы то ни было самокритики. Этому упрямству старого интернационалиста, делающему, конечно, честь его политическому мужеству, судя по всему, способствовало также и отсутствие единодушия в той руководящей группе, которая выдвигала против него обвинения. Все стало ясным, когда неожиданная смерть Жданова[119] летом 1948 года сразу положила конец злоключениям Варги и Александрова и обеспечила триумф Маленкову, чьим серьезным соперником и был Жданов. Маленков с помощью Берии взял на себя руководство секретариатом партии. Вскоре, уже в 1949 году, «ленинградское дело» привело к устранению всех друзей и сотрудников Жданова[120]. Этот эпизод «ждановщины» дает нам важное свидетельство того, что Берия и Маленков были не только организаторами чисток в Ленинграде, но и наиболее решительными противниками Жданова. Это прямо подтверждается политическими событиями периода 1950 – 1952 годов. 1950 год был отмечен странной «оттепелью», которая словно бы предваряла весну 1953 года: началась политика развития потребления, пошли разговоры о необходимых в сельском хозяйстве реформах (знаменитые «агрогорода» Хрущева). Вышедшая за подписью Сталина работа по языкознанию, сочиненная, однако, в значительной мере языковедом Виноградовым, ознаменовала собой, несмотря на ряд тревожных симптомов, удар, нанесенный по «ждановщине», так как в ней отрицалась концепция «пролетарской науки» и осуждалось существование в сфере культуры некоего таинственного деспотизма «в духе Аракчеева»[121]. Критика колоритной фигуры Николая Яковлевича Марра, пролетарского языковеда, умершего еще в 30-е годы, косвенным образом ставила под вопрос всю ждановскую платформу. В том же году писательница Вера Панова была удостоена Сталинской премии по литературе за откровенно критический роман, герой которого – директор завода, упорствуя в своем сектанстве, постепенно утратил контакт с реальностью жизни и использовал репрессивные методы для расправы с ближайшими сотрудниками. Все эти элементы новизны создавали впечатление подлинного поворота в политике страны. И поворот этот совпал по времени с апогеем власти Берии. Но всего лишь несколько месяцев спустя все снова заколебалось. Панову сделали мишенью для злобных выпадов в печати. Посыпались удары и на тех биологов, которые пытались, используя пример Марра и официальное осуждение культурного деспотизма, изолировать Лысенко. Но главное – была начата подготовка к партийному съезду, откладывавшемуся столь длительное время (13 лет отделяют XVIII съезд от XIX), а также предприняты маневры в Грузии и Чехословакии, что вновь ставило под сомнение политику местных властей, которая при всем ее различии тем не менее характеризовалась одинаковым стремлением добиться умеренности в подходе к разным слоям общества.
Подобным же образом экономическая дискуссия, начатая в ходе подготовки к XIX съезду, позволила Сталину недвусмысленно отвергнуть перспективу какой бы то ни было реформы сельского хозяйства[122] или планирования. Одновременно процесс Сланского в Праге послужил началом беспрецедентной антисемитской кампании, отразившейся в Советском Союзе в разоблачении «заговора врачей» и в проекте депортации русских евреев в Казахстан; в то же время «мингрельский процесс» в Грузии[123] дал повод для развертывания кампании против тех, кто выступал за ослабление экономической централизации, готовя своего рода новый нэп.
Эти две сходящиеся тенденции, судя по всему, брали под прицел именно Берию и его политику умеренности, проводившуюся в 1950 – 1951 годах в тесном союзе со значительной частью старой гвардии – Маленковым, Микояном и Хрущевым, понесшим поражение в сельскохозяйственной политике. По своим наиболее характерным чертам этот реформизм сверху противостоит прямому реформизму Бухарина. На смену последовательной стратегии, направленной на поиск общего языка между народом и партией, приходит «просвещенный деспотизм» кулуарного типа, напоминающий попытки наставников юного царя Александра I, Лагарпа и Чарторыйского, которые стремились направить российскую политику в русло обновления, никоим образом не посягая на ее иерархическую структуру. Использованные методы ничем не отличались от тех, к которым прибегали противники; это были убийства, заговоры, полицейские операции при единственном, быть может, оправдании – правомочности самообороны. Однако главными были косвенные методы, например премирование литературного произведения, подключение к борьбе аппарата и фракций (чарквианцев в Грузии или того же Сланского), поддержка независимых личностей, например экономиста Варги или агронома Венжера (активнейшего реформатора 60 – 70-х годов), с целью «запуска пробных шаров». Весь этот процесс со своими подъемами и спадами настолько вплелся в секретный механизм аппарата, что и по сей день расшифровка его требует поистине усилий археолога.
Результат, вне всякого сомнения, налицо. Эта революция сверху преследовала цель облегчить бремя, несомое крестьянством, ввести децентрализованное управление экономикой, увеличить потребление, предоставить больший простор для деятельности интеллигенции и научных учреждений, проводить внешнюю политику мирного сосуществования, подчеркнуть автономию народных демократий, объединить Германию, превратив ее в нейтральное государство, заблокировать политику русификации и остановить волну антисемитизма. Нельзя не поражаться огромной диспропорцией между широтой реформаторского проекта и узостью субъективного элемента, на котором строилось это движение. Оно охватывало всего какой-нибудь десяток лиц, входивших в Политбюро, и их ближайших сотрудников, которые, кстати, не сделали почти ничего, чтобы поставить под вопрос политическую традицию и культуру, продуктом которых были они сами. Значительная часть дилеммы политического реформизма в СССР как раз и состоит в этой двусмысленности, до сих пор так и не преодоленной.
Совершенно иной была попытка, предпринятая Никитой Сергеевичем Хрущевым – двусмысленным наследником сталинского прошлого. Довольно поздно став членом Политбюро, он лишь постепенно приближался к реформаторскому течению, представленному Маленковым, хотя уже в 1952 году числился в списках жертв предстоявшей чистки. В качестве посредника он взял на себя роль руководителя в борьбе против Берии, заключив тесный союз с маршалом Жуковым, но в дальнейшем согласился на существенные уступки сталинскому догматизму (в том числе и на сохранение в аппарате лиц, замешанных в сталинском заговоре 1952 года)[124]. Однако после XX съезда и изгнания антипартийной группы все весьма быстро изменилось. Сознавая объективную необходимость и неисследованные возможности политического развития, Хрущев при мощной поддержке Микояна все энергичнее утверждает себя защитником набирающего силу и открытого антисталинизма. Так начинается третий реформаторский путь, средства и цели которого резко отличаются и от деспотизма Берии, и от просвещенности Бухарина. Тем не менее есть одна черта для всех троих реформаторов – это программа-минимум. Сельское хозяйство, либерализация, мирное сосуществование – вот три стабильных основополагающих элемента советского антисталинизма.