Марксизм сегодня. Выпуск первый — страница 36 из 94

ретации. Наиболее консервативный способ их толкования заключался в выдвижении перспективы нового этапа интенсивного развития, нуждающегося в формах управления более сложных, чем те, которые были приняты на предыдущем этапе экстенсивной индустриализации. На противоположном полюсе их рассматривали как запоздалую корректировку ущербной и противоречивой формы общественной собственности, все еще занимающей господствующее положение в системах советского типа. Аналогичным образом научно-техническая революция была представлена в качестве цели, достижимой под руководством партии; более того, научно-техническая революция якобы вызывала необходимость укрепления руководящей роли партии. Однако мысль о новом этапе развития производительных сил могла также, особенно в сочетании с иными аргументами, использоваться для выражения сомнений относительно традиционных моделей социализма, восходящих к устаревшей материальной базе[127].

Наконец, следовало бы также упомянуть и еще об одном, стоящем как бы особняком пути приспособления – попытке сконструировать более гибкую модель ортодоксии, способную воспринимать и ассимилировать разнообразные элементы «буржуазных» теорий, не ввергая при этом в кризис логичность марксистского мировоззрения. Подобная операция предполагала наличие относительной автономии ее сторонников по отношению к политическим инстанциям. Некоторые представители официального или полуофициального марксизма в Польше – особенно в период до 1968 года – попытались претворить в жизнь эту стратегию. Наиболее известные примеры – различные работы философа Адама Шаффа и последующие попытки ряда польских социологов обосновать необходимость конвергенции между историческим материализмом и соответствующим образом интерпретированной структуралистско-функционалистской теорией[128].

Развитие советского марксизма после 1964 года (особенно после 1968 года) описано одним из исследователей как «идеологическая контрреформа»[129]. Однако, пожалуй, более подходящим к данному случаю был бы термин «реконсолидация». В идеологическом плане руководящая группа, пришедшая на смену Хрущеву в Советском Союзе, и те, кто подчинен ей в других странах Восточной Европы, приняли на вооружение стратегию, но преимуществу оборонительную; это тем более удивительно, что по времени она совпала с реальной политикой откровенно экспансионистского направления. Конечно, реформистские идеи 60-х годов подвергают гонению, тогда как непрекращающаяся кампания против «ревизионистских уклонов» и «новых методов идеологического саботажа» была развернута в целях профилактики против возможных новых ересей. В той мере, в какой проблемные нововведения хрущевской эры оказывались обоюдоострым оружием, их значение приуменьшалось, а влияние сводилось до минимума. Однако что касается трех исследуемых нами аспектов, то официальная доктрина воздержалась от отрытого их осуждения, так как оказалась неспособной предложить им замену. Даже после падения Хрущева продолжался поток заявлений насчет преобразования диктатуры пролетариата во «всенародное государство» при том, однако, единственном добавлении, что рабочий класс, мол, станет осуществлять в новом государстве руководящую роль. Более суровой была реакция на разнообразные концепции «рыночного социализма». Хотя восстановленная ортодоксия и обладает еще кое-каким запасом гибкости, чтобы допустить использование механизмов рынка, тем не менее опасные вопросы насчет действительной и возможной роли рынка в обществе советского типа более не поднимаются[130]. Напротив, теория «научно-технической революции» все еще пользуется относительным признанием, однако практически уже исчезли наиболее многообещающие философские экстраполяции, которые она породила на протяжении 60-х годов. Интерпретация современной науки как «важнейшей производительной силы», похоже, не получила полного права на существование.

Потенциальная альтернатива как по отношению к хрущевским, так и к реформистским идеям, в течение непродолжительного времени выдвигалась в Восточной Германии в конце 60-х годов. Некоторые теоретики СЕПГ развили идею социализма как самостоятельной общественной формации, обладающей постоянными характерными чертами и специфическим механизмом самовоспроизводства, а не просто как переходной фазы. Данная концепция была относительно неправоверной и могла быть использована для оправдания стратегии реформ сверху, ограниченных и контролируемых. Представляется вероятным, что советское противодействие оказало решающее значение в удушении этой инициативы: практические результаты, видимо, показались чересчур взрывоопасными, чтобы можно было согласиться на какой-нибудь идеологический эксперимент. Ничто так не раскрывает бесплодный консерватизм эры Брежнева, как восхваление «реального социализма», открыто повернутое против «утопических» моделей, а скрытым образом – против самой идеи о том, что существующий порядок нуждается в изменениях или может ориентироваться на радикальную перестройку существующего порядка. Это было весьма показательным отходом от сталинской и хрущевской версии «строительства коммунизма»[131].

В то же время основные принципы ортодоксии были оставлены в неприкосновенности. Более того, ссылки на их действенность систематически становились все энергичнее без какой-либо надежды на компромисс. Весь этот процесс можно было бы описать также как широкомасштабную «нормализацию» языка. Как показал опыт 60-х годов, язык официального марксизма мог до известного предела существовать в отрыве от своей институционной матрицы и использоваться для завоевания новых территорий. Реконсолидация, последовавшая за 1968 годом, постепенно все более затрудняла подобные операции. Подчеркивать эту общую тенденцию – вовсе не означает отрицать значительные различия между отдельными странами советского блока. Хотя решающий импульс и поступил, совершенно очевидно, из Советского Союза, самый катастрофический крах произошел в Чехословакии, тогда как венгерский вариант «контрреформы» оказался относительно умеренным. Но различные степени однородности не должны затемнять тот факт, что репрессивная политика Советского Союза задает тон также и в Восточной Европе.

С другой стороны, восстановление тотального идеологического контроля было невозможно в той форме, в какой он практиковался в сталинскую эру. В частности, необходимо было представить некоторую автономию различным научным отраслям знания. В отдельных случаях, подобная снисходительность была обусловлена соображениями сугубо технического порядка. Например, именно по этой причине произошла реабилитация кибернетики, которую прежде заклеймили, потому что присущие ей претензии на универсальность, казалось, вступают в конфликт с философией диалектического материализма. То же можно сказать и в отношении недавней «деидеологизации» биологии, доведенной, однако, до конца только после падения Хрущева. Переменчивая же судьба общественных наук – социологии, и особенно истории, – была более зависима от политической конъюнктуры и национальных факторов. Однако несмотря на различные мотивировки, отступление на этом фронте носило скорее стратегический, чем принципиальный характер. В той мере, в какой официальная идеология утверждает, что она, дескать, открыла «общие закономерности бытия», она, следовательно, получает полную свободу на вмешательство в какую угодно сферу интеллектуальной работы.

Более чем когда-либо пробным камнем ортодоксии сегодня является признание «руководящей роли партии». Роль же марксистско-ленинской доктрины состоит в узаконении верховенства партии и в то же время в сокрытии подлинного механизма, посредством которого оно осуществляется. Подчеркивание роли партии направлено своим острием прежде всего против реформистских ересей; однако, с точки зрения господствующего аппарата, оно является также и защитой от чрезмерной персонификации власти и тормозом для соперничающих группировок. Некоторые изменения сталинского варианта диалектического и исторического материализма можно объяснить, исходя именно из этого. Функциональные изменения, однако, более существенны, чем на это указывает простой анализ содержания. Кодифицированное официальное мировоззрение все менее годится для использования в целях идеологической мобилизации, оно все более сводится к роли ширмы, за которой скрываются дестабилизирующие проблемы и концепции.

Коротко резюмируя основы советского марксизма так, как он отразился в нынешнем способе легитимации партийной жизни, целесообразно провести различие между двумя основными аспектами – общей структурой мировоззрения, соответствующей структуре власти при реальном социализме, и более специфическим обликом общества и его истории, в рамках которой определяется роль партии.

Диалектический материализм является «социально-космической концепцией Вселенной» – так определяет его З. Джордон[132]. Иными словами, его онтологические принципы неотделимы от защиты какого-то одного специфического социально-политического порядка. В качестве всеобъемлющей мировоззренческой концепции он претендует на статус завершенной философской системы. Однако иногда его описывают и как «научную идеологию», обладающую исключительной компетенцией формулировать долгосрочные интересы рабочего класса и «масс». И наконец, он выступает в роли «мировоззрения марксистско-ленинской партии», выполняя при этом двоякую функцию, с одной стороны, состоящую в том, чтобы оправдывать историческую миссию партии, а с другой – снабжать ее познавательным инструментом, который она, предположительно, применяет в целях построения социализма.

Центральными тезисами диалектического материализма являются положения, относящиеся к «закономерностям природы, общества и человеческой мысли», скажем мы, используя типичную советскую формулировку. Философия, следовательно, мыслится как наивысшая форма номологического знания. В то же время она служит «руководством к действию». Она наделяет неким общим значением решения и инициативы марксистско-ленинского авангарда и рационализирует призрак тотального контроля над революционным процессом и послереволюционным обществом. Напряженность отношений между детерминизмом и волюнтаризмом представляла собой постоянную характерную черту советского марксизма и в то же время излюбленную мишень для нападок его критиков. В рамках, очерченных диалектическим материализмом, данная антиномия с точки зрения логики является непреодолимой, однако ее воздействие было сглажено различными способами. Различия между первоначальной сталинской моделью и последующими разработками не указывают на сколько-нибудь явный сдвиг от одного полюса к другому. Скорее всего произошло изменение в способе уравновешивания обоих полюсов. В своем докладе партийному съезду в 1934 году, который часто цитируется в качестве примера наиболее откровенного волюнтаризма, Сталин утверждал, что значение «так называемых объективных условий» сведено теперь к минимуму и что решающими факторами отныне являются-де «правильная политическая линия»