1. Новый курс
После культурной революции, а еще более после смерти Мао и падения «банды четырех» Китай все дальше отходил от идей Мао как в области конкретной политики, так и в области идеологии и теории социализма. Этот постепенный отход не всегда декларировался открыто, поскольку руководящая группа компартии в ряде случаев, особенно после 1981 года, предпочитала по-прежнему опираться в своей деятельности на отдельные относительно безобидные аспекты идей Мао и путем утилизации фразеологии, освященной преданием, обеспечивать себе некий революционный мандат. И все же отказ от существенных аспектов маоистского учения неоспорим: с исчезновением статуй, портретов и прочих непременных аксессуаров культа личности изменились экономика, политика да и сам анализ общественных преобразований, общепринятый в революционный период. Об этом свидетельствует то, что в области истории партии было много сделано для обнародования всех форм политической мысли, считавшихся еретическими в период культурной революции: были снова с определенной торжественностью изданы речи и статьи Лю Шаоци и сборник речей маршала Пэн Дэхуая, устранение которого в 1959 году открыло путь атаке, направленной против всей партии; в области экономики были собраны и широко распространены – прежде всего среди высших партийных кадров – сочинения Чэнь Юня, главного творца китайской экономической политики до 1957 года, сторонника большей гибкости в промышленном планировании и яростного защитника крестьянства; ныне он играет стратегически важную роль в поддержании коллективного равновесия. Таким образом, Китай возвращается к практике, типичной для досталинской России. Так, до 1927 года советское государство выступило инициатором издания «трудов» всех наиболее важных руководителей Октябрьской революции, что в известной мере способствовало рассмотрению в более правильной перспективе сочинений самого Ленина. В ходе «демаоизации» речь как раз шла о том, чтобы восстановить должную связь между сочинениями Мао и вкладом других крупных деятелей, которые впоследствии подвергались преследованиям, например представителей освободительной армии (Пэн Дэхуай), партии (Чжоу Энь-лай) и аппарата планирования (Чэнь Юнь); все эти лица как бы символизируют наличие многочисленных мыслительных уровней в противовес представлениям о якобы единственном «штабе», откуда исходила воля одного непогрешимого человека.
Однако есть двоякое парадоксальное отличие всего этого процесса от советской «оттепели» 1953 – 1956 годов. С одной стороны, преступления Мао так и не были открыто осуждены, как это было сделано в отношении преступлений, совершенных Сталиным, по меньшей мере в короткий период между XXI съездом КПСС (1961)[243] и падением Хрущева. Давая в 1980 году, после устранения Хуа Гофэна, повторную оценку китайского руководства, Дэн Сяопин относит 70% из маоистского опыта к позитивному, а 30% – к негативному[244]. С другой стороны, в отличие от СССР, где хрущевцы проявляли относительную осторожность в подаче фактов, в Китае все чаще появляются документы, четко свидетельствующие об ужасах культурной революции, указывающие число погибших в результате таких ошибок в экономической политике, как «большой скачок», или описывающие условия тюремного заключения и принудительного труда. Явное стремление искупить вину за совершенную несправедливость и пристрастие к фактам, позволяющее не отводить глаза от иллюзий прошлого, способствовали тому, что Китай во многом преодолел уровень простых антимаоистских лозунгов. Ограничимся одним примером: в отличие от того, что произошло в Советском Союзе по отношению к [жертвам] сталинского периода, в Китае были реабилитированы все члены коммунистической партии, которым были предъявлены обвинения в ходе культурной революции. Но самое важное отличие – не в персональной реабилитации, а в том, что в Китае внимание критики переносится на фундаментальные общественные процессы; к тому же «демаоизация» происходит в гораздо более открытой политической и идеологической атмосфере, с обращением вовне. Интерес к Западу и попытки соревноваться с промышленно развитыми странами, поддерживаемые порой и в несколько волюнтаристской форме такими людьми, как Дэн, и ближайшей к нему реформистской группой, не могли не столкнуться с архаичными формами политизации общества, обычно называемыми «феодальными пережитками». Широкомасштабное проникновение идеологической модернизации по меньшей мере на отдельные острова огромного архипелага китайского мира городов повлекло за собой нынешний подъем западничества в самых разнообразных формах.
В Китае весьма много, и отчасти справедливо, говорили о значении переоценки западной потребленческой ориентации, хотя и отмечали трудности на этом пути. Одновременно, как и в России 20-х годов, начал расти интерес к американскому фордизму[245]. Можно отметить также большое внимание к японской модели индустриализации, особенно в связи со значительным ростом производительности труда в промышленности Японии[246]. Наряду с этим прямым интересом к Западу можно заметить и возобновление интереса к опыту «реального социализма» в странах Восточной Европы, объясняющееся аналогиями по некоторым проблемам общественного развития, а также характером подготовки многочисленных кадровых работников, для которых изучение русского языка стало первым прямым контактом с европейской мыслью (например, новый генеральный секретарь партии Ху Яобан в свое время был представителем китайской молодежи во Всемирной федерации демократической молодежи в Праге). К тому же с возвращением на политическую сцену Дэна в 1974 – 1975 годах призыв к изучению иностранных языков расширили, включив французский и английский. Всего через год после смерти Мао стали делаться первые намеки относительно русского влияния на идеи и стиль Лу Синя. В связи с первой поездкой Хуа в Западную Европу китайская печать начала писать о преимуществах югославского самоуправления, а сегодня, стремясь скорректировать эксцессы децентрализации, в благоприятном свете описывается система управления народным хозяйством Венгрии. Наконец, можно напомнить, что поездка Берлингуэра в 1979 году в Китай послужила предлогом для отказа от самого термина «ревизионизм»; термин же «социал-империализм» был изъят из употребления еще за два года до этого. Весьма примечателен следующий эпизод. Весной 1980 года в ходе одного заседания, посвященного проблемам литературы, в повестке дня оказался вопрос о Солженицыне. Партия отложила его рассмотрение на неопределенный срок. Какого-либо однозначного объяснения такого решения до сих пор нет. Однако следует учитывать, что в тот момент в самом Китае обсуждался вопрос о разоблачении китайской тюремной системы, действовавшей во время культурной революции. Как бы то ни было, стремление китайских властей сделать менее жестким отношение к Советскому Союзу кажется очевидным.
Но еще больше, чем Запад и Восточная Европа, всеобщее внимание привлекает японское общество, что объясняется как исконной близостью культур Японии и Китая, так и нынешней огромной разницей между ними. В отношениях между этими двумя крупнейшими азиатскими государствами в период после 1976 года наблюдается постоянное сближение. Здесь и поездки в Китай тысяч японских специалистов, и неизменно растущий культурный обмен, и не в последнюю очередь жажда китайских средних слоев приобщиться к тем товарам широкого потребления, которые японская промышленность выбросила на внутренний рынок Юго-Восточной Азии. В своих отношениях с Китаем японцы, даже в большей мере, чем европейцы, демонстрируют явно прагматический подход, лишенный каких бы то ни было оговорок политического свойства. Напрашивается вопрос: последует ли за экономическим развитием аналогичное развитие в области культуры? Речь идет о том же самом движении (уже отмечавшемся в начале столетия), когда в крупных японских университетах (Васэда, Сэндаи) формировались первые левые китайские течения, анархические или марксистские. Японские марксистские школы сегодня весьма активны, особенно в области истории и политэкономии, но их вклад в изучение китайской действительности все еще незначителен из-за политических разногласий с КПК (вопросы пацифизма, отношения к японскому капитализму и др.).
Складывается впечатление, что беспрецедентная открытость внешнему миру стала первым массовым последствием происходящей ныне «демаоизации». Однако вряд ли можно утверждать, что этой открытости соответствует адекватное развитие теории на почве специфически китайской культуры. Причины этого несовпадения достаточно просты. Из-за абсолютного господства маоистского догматизма развитие исследований в области общественных наук долгие годы было попросту невозможным: с 1957 года, после периода «ста цветов», были запрещены исследования в области права (если, конечно, не считать короткого периода начала 60-х годов, когда они были возобновлены); незадолго до культурной революции ЦК запретил публиковать какие-либо исследования по истории партии, причем этот запрет был более жестким, чем в Советском Союзе; чинились всяческие препятствия проведению социологических исследований, которые с 1949 года были передовым участком прозападной модернизации в китайских университетах.
Нищете научных исследований на уровне институтов соответствовала тяжесть испытаний, выпавших на долю людей. Об этом свидетельствует, например, опубликованное 18 декабря 1980 года в «Жэньминь жибао» письмо, в котором один из социологов-коммунистов воспроизводит этапы своей профессиональной карьеры. Получив образование в Пекинском университете (Бэйда), с 1949 по 1952 год он работал в Академии наук. Хотя диплом он получил уже при социалистическом строе, в 1954 году, его понизили до уровня школьного преподавателя, а когда окончился период «ста цветов», он потерял и это место и был вынужден устроиться на работу пастухом в одной из народных коммун провинции Ганьсу. В 1978 году его знание английского языка позволило ему стать преподавателем иностранного языка. Целое поколение было попросту выброшено за борт.