Однако идти следует дальше и глубже. Уже известно, что причина «несостоявшейся встречи» кроется вовсе не в «неудачном приложении» учения Маркса и не во мнении (а оно могло стать основанием для предположений о существовании замкнутого учения, стоящего вне связи с историей) о том, что стремление «приспособить» систему к латиноамериканским условиям потерпело крах. Наиболее удачна иная постановка проблемы: она сводится (независимо от успехов или ошибок Маркса) к вопросу о том, почему в Латинской Америке десятилетиями оказывалось невозможным проникновение социализма в массы, а в тех случаях, когда оно происходило, – чтó было тому причиной и какие формы оно принимало.
Наиболее простой ответ (хотя это всего лишь общий ответ) заключается в том, что подобному проникновению мешали условия, которые не позволяли буквально воспроизвести европейскую модель и в то же время препятствовали появлению собственного учения, применительно к местным условиям, в отличие от того, как это произошло и России и в Китае. В этом смысле Латинская Америка всегда, казалось, фатально зависела от своего прошлого: не будучи в состоянии уподобиться Европе, она не сумела стать и анти-Европой.
Если большой удачей большевиков стало то, что они сумели «русифицировать» марксизм, с тем чтобы использовать его как мощное теоретическое и организационное средство, способное дать ответ на спорные вопросы общественной и культурной жизни, возникшие еще до капитализма, то в Латинской Америке подобные попытки носили спорадический характер и были связаны главным образом с именем Мариатеги. И если, наконец, русская интеллигенция сознавала, что она владеет неевропейскими культурными ценностями, более древними и превосходящими европейские, а значит, насаждение всего западного при самодержавии должно было стать болезненным и мучительным, то в Латинской Америке модернизация политической культуры начинается лишь в эпоху Бурбонов, а испанский либерализм конца XVIII века становится основой (можно сказать, даже сутью) идеологии сторонников независимости.
Эта основа (при отклонениях на деле в сторону просвещенного деспотизма) обозначит главные направления «прогрессивной» латиноамериканской мысли; но она будет и постоянно мешать ее обращению к проблематике, объединяющей либерализм с демократией. Применение последней категории в основном останется прерогативой традиционализма, исповедующего народный «здравый смысл» в противовес рационализму элиты.
Когда затем на возникшем идеологическом рынке появился целый мир социалистических ценностей, их проникновение вглубь столкнулось с препятствием в виде той политической культуры, в которой «народ» и «интеллигенция» были разобщены и где не было даже возможности (как в тех странах, которые возникли буквально на пустом месте) узнать друг друга благодаря какому-либо опыту «дозападного» периода, который позволил бы обратиться к миру символов, способных пробудить в социализме национально-народный элемент.
Таким образом, с трудностями, которые испытал Маркс в своем стремлении понять Латинскую Америку, столкнулся и социализм как политическое движение. Стремясь найти объяснение, которое обобщало бы исторически сложившуюся специфику континента, препятствовавшую распространению здесь социалистических идей (начиная с марксистских), исследователь выделил[276] форму, которую обрели здесь отношения между государством и обществом, или, иными словами, чуждый европейцам способ строительства государства и нации. В отличие от того, как это представляли себе европейцы с их исключительно «социоцентрическим» взглядом на вещи, развитие национальных государств в Латинской Америке шло (и это совершенно очевидно) в обратном направлении: преобразования «сверху», государственный характер (он мог бы показаться в некотором смысле даже произвольным истинному «социоцентристу») процесса «nation-building» (национального строительства). Те государства Латинской Америки, которые в процессе своего строительства моделировали и общество, были «полугосударствами». Строго говоря, на этом фактически пустом социальном пространстве именно армии построили государства, занимавшие определенную территорию, и заложили основы для экономического рынка, с помощью которого Латинская Америка смогла присоединиться к капиталистическому миру. Именно такое препятствие в виде отклонений от европейской модели (а также от ее прямой противоположности – азиатской модели) обнаружил Маркс в своем анализе Латинской Америки, и он предпочел столкнуть ее в гегелевскую братскую могилу «неисторических наций».
II и III Интернационалы станут впоследствии еще одним примером подтверждения этого непонимания. Если социал-демократия мало что могла сказать о Латинской Америке, то и III Интернационал окажется в аналогичной ситуации. Как указывал Режи Дебре[277], коммунистам в силу традиции всегда было трудно понять условия, которые нельзя было ни заключить в рамки вопроса, традиционно именуемого «колониальным», ни отождествить с антикапиталистическим движением в развитых странах.
Вот в такой двойственной обстановке (к тому же характеризующейся значительной межрегиональной разнородностью) ставится политический вопрос об осуществлении руководящей роли; это испытание способности социалистов сформировать коллективную «национально-народную» волю, начав с процесса приведения множества различных требований в соответствие с социальными, классовыми и отраслевыми задачами, включая задачи этнические и региональные. Именно в этом смысле латиноамериканский социализм заключается не в применении или приспособлении ранее существовавшей идеологии, а в способности порождать и создавать сложные политические темы и в области теории, способной учесть национальную специфику каждой отдельной страны, и в практической сфере – в вопросах организации масс.
По этому пути с его препятствиями, например, в виде политической культуры, которая в гораздо большей степени тяготеет к политике, чем к социологии, латиноамериканскому социализму пришлось пройти между Сциллой «классового корпоративизма» и Харибдой «социалистического финализма», разобщенных, точнее, существующих параллельно друг другу. Если не считать редких исключений, то в совершенно определенные моменты теоретических поисков и организационной практики теоретики классического социализма, связанные с традициями II или III Интернационалов, оказывались неспособными успешно вести диалог о гегемонии или по крайней мере разработать проблематику, которая могла бы направить их по этому пути[278].
В обществах, подобных латиноамериканским – даже избранных и более высоко развитых, – где государство воспринимается сквозь призму личности (патерналистский «каудилизм»), главным в политических действиях становится форма отношений между властью, возникшей в обществе (и порождаемой обществом), и властью, возникшей в государстве (и порождаемой государством). Классические разработки латиноамериканского социализма всегда сосредоточивались вокруг «социального»; его врагом всегда было «олигархическое» государство, не допускающее участия в своей деятельности масс, присутствие которых могло гарантироваться лишь «реформистским» или «революционным» – мирным или основанном на насилии – вмешательством общества.
Когда в результате урбанизации и индустриализации, последовавших за кризисом 1929 года, произошел раскол господствующих классов, а широкие массы оказались в тяжелом положении, что породило разложение и нарушение равновесия в государстве, эта концепция социализма оказалась серьезным препятствием для начавших появляться народнических течений. Латиноамериканские народнические течения возникли на совершенно противоположных социалистическим течениям началах, причем в основе их отношений с последними – и с идеологической и с политической точек зрения – лежал разрыв, а не преемственность. Народничество как форма организации и нового государственного порядка (в тех случаях, когда течению удавалось учредить таковой) вопрос разработки политики масс перевело в эндогенную плоскость, возродив, таким образом, коллективную историческую память, способную (это может показаться невероятным) соединить классовые, национальные и гражданские требования в едином движении, которое несло черты патернализма и «каудилизма», традиционно свойственные представлению о политике. Успех народнических течений (а значит, провал социалистических) зиждется на обнаруженной ими способности разрабатывать «сверху» национально-народнический элемент, соединяя культуру масс с современной политикой.
В середине 30-х годов партии III Интернационала попытались уничтожить препятствия, мешавшие их росту и гегемонистской экспансии, а именно классовый корпоративизм и социалистический финализм. Они отказались тогда от сектантской позиции «класс против класса», которая могла привести к катастрофическим последствиям, и попытались встать на путь народных фронтов в соответствии со стратегией, намеченной VII конгрессом Коминтерна. В результате они оказались в плену тактической, временной концепции политики союзов: вопросы о национальном, народном и демократическом элементах оказались частью этой концепции, правда, уже ослабленной риторикой и раздвоенностью, особенно в тот период, когда марксистская идеология была ограничена рамками сталинизма и его политической практики и всецело зависела от изменчивых государственных соображений СССР.
Гегемония тогда расценивалась как результат «классового союза», и в рамках этой формальной схемы «классы – партии», которые вступали в политико-социальный компромисс, отдавали предпочтение (в той мере, в какой связующим звеном служил антифашизм вообще) средним либеральным классам и той части крупной буржуазии, связанной с западным империализмом, которая противостояла «державам оси». История известна: ее кульминацией в 40-е годы стал так называемый «браудеризм»