Что же касается основной проблемы исторического материализма, иначе говоря, соотношения базиса и надстройки, то Плеханов был уверен, что он может свести «взгляд Маркса – Энгельса» к следующей схеме:
«1) состояние производительных сил; 2) обусловленные ими экономические отношения; 3) социально-политический строй, выросший на данной экономической „основе“; 4) определяемая частью непосредственно экономикой и частью всем выросшим на ней социально-политическим строем психика общественного человека; 5) различные идеологии, отражающие в себе свойства этой психики».
Это была «монистическая» формула, целиком проникнутая материализмом и достаточно широкая, чтобы объять «все формы исторического развития» [97].
Плеханов, естественно, был уверен, что никому из русских социал-демократов не удастся поставить под вопрос хоть один из компонентов его марксистской концепции и что никто и не будет пытаться осовременить ее или же ввести в нее новые элементы. С тем же ортодоксальным рвением, с которым он когда-то выступал против ревизионистов, легальных марксистов и экономистов, теперь он обрушился на всех, кто «вносит в марксизм элементы ереси», будь то меньшевики или большевики, роли не играет. Однажды он сказал Федору Дану, что «гетеродокс из лагеря большевиков для меня ничем не хуже гетеродокса из лагеря меньшевиков» [98].
Гнев Плеханова разразился с особой силой, когда группа интеллигентов-большевиков, в которую входили Анатолий Луначарский, В. Базаров, Н.А. Рожков и известный философ-марксист А.А. Богданов, считавший себя эмпириомонистом, подняла дискуссию о диалектическом материализме. Богданова он тут же поместил «вне пределов марксизма» и лишил его «именования… товарищем». Его преступление, страшно сказать, состояло вот в чем: «Вы отвергаете точку зрения Энгельса», который «был полным единомышленником автора „Капитала“ также и в философии… отвергая точку зрения Энгельса, Вы тем самым отвергаете точку зрения Маркса и примыкаете к числу „критиков“ этого последнего» [99]. С той же нетерпимостью он обратился потом против своих бывших друзей, и в первую очередь против Александра Потресова, который в своем исследовании, посвященном зарождению марксизма в России (вошедшем в монументальное исследование меньшевиков о политических и социальных движениях XX века в России – «Общественное движение» [100]), несколько принизил (по крайней мере с точки зрения Плеханова) роль самого Плеханова и его группы «Освобождение труда» в распространении марксизма в России. Вклад Потресова в это исследование определен как «настоящий пасквиль на революционный марксизм» и «предательство марксизма» [101]. Торжественно отлучив Потресова от марксизма, Плеханов стал настаивать на том, чтобы редакторы «Общественного движения» (Мартов, Мартынов и Дан) воспретили публикацию исследования Потресова и отошли от него. Когда они отказались это сделать, Плеханов вышел из состава редакции меньшевистской газеты «Голос социал-демократа» и начал кампанию против Потресова и других меньшевиков, назвав их «ликвидаторами», стремящимися похоронить партию [102]. Говорят, большевик Лев Каменев остроумно заметил, что ересь Потресова явилась «ликвидацией Плеханова и его роли в социал-демократии» [103].
С апреля 1909 года война Плеханова против большевистских и меньшевистских «еретиков», в которой он воображал себя (по крайней мере по отношению к Богданову) «охотником, стоящим перед дичью», или же «котом, держащим в зубах мышь» [104], превратила его в человека, который (как он признавался Вере Засулич) «в политике одинок» [105]. В 1911 году он потерял и последних друзей-меньшевиков, когда в разнузданном и мстительном крестовом походе против «ликвидаторов» в «Открытом письме» напал на Павла Аксельрода и Веру Засулич, клевеща на них за их амбициозное участие в партийных столкновениях 1903 года [106]; и снова их потерял, когда Мартов, Дан и Мартынов в «Открытом письме» Аксельроду и Вере Засулич подтвердили им свою дружбу и восхищение и охарактеризовали самоуничтожение и личную трагедию Плеханова одной фразой: «Сочетание ума, достойного Чернышевского, с душой дон Базилио» [107].
Мировая война и русская революция положили конец тому, что оставалось от авторитета Плеханова как марксистского теоретика русского и международного социализма. Довольно резко изменив свои взгляды по сравнению с предыдущей позицией, когда он утверждал, что войны должны рассматриваться исключительно исходя из пользы революции – «salus revolutions – suprema lex» («благо революции – высший закон») – и что, таким образом, не следовало делать какого-то различия между агрессивными и оборонительными войнами, теперь он призывал к «простым законам нравственности и справедливости», которые, как он утверждал, должны в одинаковой мере обязать социал-демократов поддерживать Францию и Бельгию в их оборонительной войне против немецкого агрессора [108]. Хуже того, совершенно игнорируя моральный элемент у Маркса, Плеханов вдруг открыл фразу о «„праве“ ditto об „истине, нравственности и справедливости“», которая встречалась во введении к «Уставу» (ноябрь 1864 года) «Международного Товарищества рабочих» (Маркс признавался Энгельсу, что вопреки его желанию сторонники Мадзини в «Товариществе» его «обязали… вставить» эту фразу, но он сделал это таким образом, что «это не может принести никакого вреда») [109]. Открыв эту фразу, Плеханов стал ее употреблять и злоупотреблять ею, соединяя ее, подобно Бернштейну, с «моральным законом Канта» и постулируя как основной принцип внешней политики социал-демократии [110].
Что же касается его отношения к царской России в войне, то, если Ленин полагал, что «наименьшим злом было бы теперь и тотчас – поражение царизма», «ибо царизм во сто раз хуже кайзеризма», и считал обязательным «направление работы (упорной, систематической, долгой может быть) в духе превращения национальной войны в гражданскую» [111], Плеханов не видел особых причин предпочитать «эксплуататора, говорящего по-немецки», тому, который говорил по-русски, в особенности когда (и в этом он был уверен) победа немцев над Россией приостановила бы «наше экономическое развитие, положила бы конец европеизации России и укрепила старый порядок» [112].
Возвратившись в революционную Россию в конце марта 1917 года, Плеханов и небольшое число его сторонников, в частности Лев Дейч и Вера Засулич, объединились вокруг газеты «Единство», выступая за продолжение ведения Россией «оборонительной» войны до окончательной победы над Германией и с особым энтузиазмом призывая к наступлению, которое Плеханов считал «спасением для России» [113]. Таким образом, когда в июне 1917 года наконец началось наступление, Плеханов призывал сопротивляющихся солдат «ринуться в бой» под звуки «Марсельезы» и под «мужественные слова этого бессмертного гимна»:
Вперед, плечом к плечу шагая!
Священна к родине любовь.
Вперед, свобода дорогая.
Одушевляй нас вновь и вновь [114].
В противоположность своей старой теории самодисциплины и воздержания от власти теперь он страстно и постоянно призывал к участию социалистов в широком коалиционном правительстве, которое объединило бы «все живые силы страны», такие, как «различные буржуазные партии, не заинтересованные в реставрации царского режима», поскольку «вне коалиции нет спасения» [115]. Плеханов, всего семь лет назад гордившийся тем, что он не изменяет своим «тактическим взглядам», которые «вполне сложились» еще в начале 80-х годов во время возникновения группы «Освобождение труда» [116], теперь оправдывал отмену табу на коалиционное правительство, ссылаясь на открытый отказ марксизма от догматизма и клеймя «непростительный грех служить Молоху доктринаризма» [117].
Объявляя большевиков «бакунинцами сегодняшнего дня», он критиковал их намерение создать диктатуру пролетариата в отсталой России, обвиняя их в том, что, «согласно урокам социал-демократии», подобная диктатура «возможна и желательна только» в случае, если трудящиеся «будут составлять большинство населения» [118]. Таким образом, Плеханов, возможно, впервые сослался наконец на общепринятое понятие диктатуры пролетариата, определяющее ее как власть большинства. Тем не менее всю свою ярость он направил против меньшевиков, «полуленинцев», как он их саркастически называл. Выступая за русскую буржуазную революцию, они на самом деле подразумевали «буржуазный порядок» и капиталистическое развитие «без буржуазии». Следовательно, полемически замечал Плеханов, они «губили революционную демократию» и революцию [119]. Было довольно естественно, что, выступая против Плеханова, большевики максимально использовали тот момент, что он утратил уже свои интернационалистские и революционные взгляды и что меньшевики отошли от него и от его группы «Единство», не допустили его в Исполнительный комитет Петроградского совета и не пригласили на свой съезд, состоявшийся в августе [120]. Меньшевики-«полуленинцы» из «Рабочей газеты» даже взяли реванш, когда 25 мая 1917 года, комментируя мрачную изоляцию Плеханова, писали:
«История сыграла с ним злую шутку: его, первого, кто наметил прямой путь революции, она вынудила всем весом своего авторитета воспротивиться революционному движению во время войны, а когда наконец, без него и помимо его, началась революция, история вывела его из борьбы, оставила в стороне и дала ему единственное утешение – кляузно жаловаться» [121].
Когда после Октябрьской революции и роспуска Учредительного собрания Виктор Чернов в «Деле народа» обвинил Плеханова, а Ленин в «Правде» подтвердил, что он несет ответственность за теоретическое обоснование большевистского террора и роспуск Учредительного собрания (Ленин даже считал необходимым отдельную публикацию якобинской речи Плеханова 1903 года, говоря, что это – «страница, как бы написанная специально для нынешнего дня») [122], Плеханов в том, что можно было бы назвать его последней статьей [123], без раскаяния подтвердил свое якобинское и диалектическое кредо [124]. Возвращаясь к поднятому на II съезде РСДРП вопросу, должны ли большевики безоговорочно примкнуть к некоторым демократическим принципам в своей практической деятельности, Плеханов подтвердил правило, которое он давно сформулировал и согласно которому для революционеров мог существовать «единственно абсолютный принцип»: благо народа – «высший закон»; в переводе на «язык революционера» это значит: «успех революции – высший закон» [125].