Фихте, он назвал свою концепцию «философией труда».
Главной предпосылкой этой философии является тезис о том, что труд ради выживания и развития человека, и особенно физический труд, есть важнейший из видов человеческой деятельности, высший источник наших знаний о внешнем мире и основа господства человека над стихийными силами природы. Бжозовский наделял труд творческой способностью и осмысливал его в социологических и исторических понятиях. С философской точки зрения это означало, что так называемое классическое определение истины лишено смысла, поскольку внешний мир, каким мы его знаем, не есть нечто готовое, «данное», а представляет собой нечто создаваемое нами самими в исторических и социальных процессах коллективного труда. «Природа», какой мы ее знаем (а никакой другой природы не существует, потому что мы ничего не знаем о «вещах в себе»), есть продукт истории, ибо все то, что содержится в нашей идее «природы», есть продукт исторической практики человека. Таким образам, марксизм для Бжозовского был равноценен окончательному опрокидыванию «натурализма», то есть идеи готового, «эмпирически данного» мира, и «интеллектуализма», то есть идеи «чисто теоретического мышления», продукта созерцательной деятельности наблюдателя. Бжозовский считал, что Вико, ведя борьбу с картезианством, был совершенно прав.
Можно сказать, что польский мыслитель превратил исторический материализм в некую эпистемологическую концепцию, которая может быть определена как расплывчатый активистский субъективизм. Очевидными последствиями этого были «антропологизация» и историческая релятивизация истины: вера в некую «надчеловеческую» истину, независимую от человеческой практики, была, по Бжозовскому, равнозначна провозглашению светской теологии. В то же время, однако, он выступал против релятивизма в этике и стремился найти прочную основу для моральных критериев. В конечном счете эту основу он нашел в Марксовой теории стоимости, которую превратил в общую аксиологию[392]. Отношение к труду, по его мнению, может служить всеобщим ценностным критерием, то есть критерием и историческим (поскольку существуют разные системы коллективного труда), и одновременно экзистенциально присущим человеку в каждую данную историческую эпоху, поскольку само человечество созидает себя в процессе труда.
Другой важный вывод «философии труда» заключается в утверждении, что так называемые объективные законы природы (или законы истории) дают ложное, овеществленное изображение мира. Это изображение, по мысли Бжозовского, порождается отчуждением интеллигенции, в свою очередь являющейся продуктом отделения бездеятельных производителей идей – для которых мир, каким они его знают, есть «данность» – от людей, которые трудятся и которые фактически творят этот мир. Если сами труженики пребывают в иллюзии относительно «объективности» естественных и исторических процессов, то это происходит исключительно из-за их социально порабощенного положения, которое на протяжении длительного времени выступало необходимым условием развития производительных сил. В этом смысле современный промышленный пролетариат образует класс трудящихся, который впервые в истории имеет возможность освободиться, не вызывая тем самым регресса в господстве человека над природой.
В попытке объяснить идейный генезис «натуралистических» искажений марксизма Бжозовский дошел до теоретического положения о глубинных различиях между философской мыслью Маркса и философской мыслью Энгельса. В программной статье «Исторический материализм как философия культуры», опубликованной в «Нойе цайт» в 1907 году, он приписал Энгельсу ответственность за бессознательную измену марксизму, совершенную во имя «мадонны Эволюции». Энгельс, заявил он, никогда не понимал подлинного смысла диалектики и практики, о чем свидетельствует уже тот факт, что диалектика истории была включена им в контекст «объективной» диалектики природы, хотя само существование такого рода диалектики несовместимо с философской позицией Маркса.
В 1908 – 1909 годах Бжозовский начал отрываться от марксизма и все больше сближаться с позицией Сореля. Вначале он обратил острие своей критики против Энгельса, особенно против его поздних работ[393], начиная с «Диалектики природы»; в дальнейшем же мишенью его нападок стал сам марксизм в целом, за которым он в конечном счете стал признавать лишь значение социального «мифа» в сорельянском смысле слова. К переходу Бжозовского на позиции едкого скептицизма по отношению к социалистическому движению его подтолкнули, бесспорно, тягостные переживания личного характера[394]. Что же касается его философской эволюции[395], то ее следует рассматривать в связи с получившей развитие в начале века критикой марксизма II Интернационала. Напомним, что эта критика выражалась не только в полемических выступлениях ревизионистов, но и в трудах таких мыслителей, как Лабриола и Сорель, а в дальнейшем приобрела законченный облик в философских разработках Лукача и Грамши, действовавших в рамках марксистской традиции.
Валентино Джерратана.АНТОНИО ЛАБРИОЛА И ВНЕДРЕНИЕ МАРКСИЗМА В ИТАЛИИ
Представляя в декабре 1896 года французской – а фактически и международной – читательской публике «Очерки материалистического понимания истории» Антонио Лабриолы, Сорель писал в предисловии, что «опубликование этой книги является вехой в истории социализма». Уже каких-нибудь два года спустя, увлеченный пропагандой «кризиса марксизма», тот же Сорель остерегся бы повторить подобную оценку и наверняка не назвал бы работу Лабриолы «книгой, которая нужна тем, кто хочет получить представление о пролетарских идеях»[396]. Престиж Лабриолы испытывал постоянные колебания, но, даже когда этот престиж был достаточно высоким, он не перерастал в реальное влияние на окружающих. Троцкий в своих мемуарах вспоминает восторг, вызванный в его юношеском мозгу чтением «Очерков» Лабриолы; отдельные характерные выражения из них он мог повторить наизусть и через 30 лет[397]. Ленин, прочтя «Очерки» уже в 1897 году, тоже оценил их как «чрезвычайно дельную и интересную вещь» и рекомендовал побыстрее перевести книгу на русский язык[398]. И все же, по-видимому, нельзя говорить о сколько-нибудь заметном влиянии Лабриолы на Троцкого или на Ленина. Более противоречивым и в любом случае более сложным был феномен Грамши, идейное формирование которого проходило преимущественно под знаком других влияний. Несомненно, однако, что и для Грамши – как было отмечено разными исследователями[399] – период признания Лабриолы имел место за много лет до критических размышлений над его работами и соответствующего переосмысления некоторых его теоретических положений.
Но даже если оставить в стороне различия между престижем и влиянием (в общем-то самоочевидные, но зачастую забываемые и тогда, когда речь идет о Марксе), определение места Лабриолы в истории марксизма постоянно сопряжено с трудностями. Они возникают сразу же, как только мы пытаемся выяснить главные черты этой фигуры. Кто он – чистый теоретик? Простой популяризатор марксизма? Самобытный мыслитель? Классик младшего ранга? Духовный вождь итальянских социалистов? Профессор, склонный к злословию? Уже в высказываниях современников – в зависимости от повода и ситуации – можно встретить все эти столь различные характеристики.
1. Колебания в истолковании и оценке
Поучительно с этой точки зрения сопоставить два некролога, посвященных Лабриоле: один в «Нойе цайт», другой в «Критике сочиале». Памяти Антонио Лабриолы, умершего в Риме 2 февраля 1904 года, теоретический орган германской социал-демократии, в то время самый авторитетный социалистический журнал Европы, посвятил обширную редакционную статью, написанную Францем Мерингом, но опубликованную без подписи[400]. Воздавая должное покойному и без колебаний называя его «духовным вождем итальянских социалистов», автор статьи подчеркивал два характерных момента, свидетельствовавших об особых взаимоотношениях Лабриолы с марксизмом:
«а) по духу своему он был сокровенно близок Марксу и Энгельсу. Совершенно независимо от них Лабриола проделал тот же самый путь интеллектуального развития;
б) даже если бы и существовал некий ортодоксальный марксизм (а такого не существует), Лабриола никогда бы не был его последователем. Этот тонкий мыслитель был наделен слишком свободным и независимым духом, чтобы стать ортодоксом».
По этим двум характерным чертам Лабриола без труда узнал бы себя, ибо, в сущности, они лишь отражали то, что он думал о себе самом и о марксизме; меньше, должно быть, он согласился бы со званием «вождя итальянских социалистов». И вовсе не потому, что ему когда-либо была чужда судьба итальянского социалистического движения, как давалось понять между строк некролога в «Критике сочиале». Написанная и помеченная инициалами Турати краткая статейка, загнанная на предпоследнюю страницу журнала, откровенно преследовала цель преуменьшить вклад Лабриолы в борьбу за социализм. Сами похвалы и позитивные оценки, в немалом числе содержащиеся в заметке, производили впечатление, будто речь идет об ограничении заслуг Лабрнолы областью, внешней по отношению к практическим интересам движения. Турати показывал, что высоко ценит «эрудицию» и «тонкость дарования» покойного, уверял, что восхищается «полетом мысли, выписывавшей самые тонкие узоры и отмеченной самыми удивительными оттенками»; все это давало ему основание воздать почести «самому просвещенно-критическому уму, какой когда-либо оказывал честь итальянскому социалистическому движению», но в то же время исключить, чтобы от столь великой «чести» движение получило хоть какие-нибудь позитивные плоды.