Дело было еще и в том, что предпринимавшиеся попытки объединить итальянское рабочее движение являлись неудачными и, как казалось, ни к чему путному вообще привести не могли. «Акт братства», принятый в 1864 году съездом итальянских рабочих обществ в Неаполе, оставался простым клочком бумаги, а мадзинистские рабочие общества по-прежнему переживали состояние «разброда и обезглавленности»[412]. Именно кризис мадзинизма создавал благоприятную питательную среду для проповеди Бакуниным своих идей во время его пребывания в Неаполе в 1865 – 1867 годах. Но, чуждый этому миру, молодой Лабриола не замечал всего этого, и, похоже, ему ничего не было известно о бурной деятельности Бакунина в Неаполе, включая даже публичные выступления последнего[413]. Точно так же, вероятно, от его внимания ускользнуло – хотя он уже питал интерес ко всему издававшемуся в Германии – объявление в номере неаполитанского еженедельника «Либерта э джустициа» от 27 апреля 1867 года о предстоявшем выходе «Капитала», «произведения мощного и строгого ума Карла Маркса, одного из неутомимых распространителей социальных идей в Европе». Вместе с анонсом в журнале был помещен перевод большого отрывка из предисловия, «любезно присланного автором». Однако Марксово предупреждение «De ta fabula narratur»[414], должно быть, звучало тогда в Италии как еще совершенно преждевременное[415]. К тому же успеху бакунизма суждено было еще задержать на немалое число лет организацию социалистического движения в Италии.
3. Кризис и отход от политики
Окончательное созревание кризиса политической умеренности в сознании Лабриолы можно датировать 1872 – 1873 годами. Осознание им этого кризиса стимулировали, вероятно, разные мотивы, в том числе и порожденные личными заботами. Приблизившись к тридцатилетнему рубежу, Лабриола все еще не обрел того прочного положения в обществе, которое позволило бы ему выйти из состояния «глубокого недовольства», наложившего свой отпечаток, как мы видели, на его первые юношеские опыты. Летом 1871 года он добился присвоения ученой степени и получил право на занятие профессорской должности при кафедре философии истории Неаполитанского университета. Однако на первых порах это практически ничего не меняло в перспективах его устройства. Осенью, взяв длительный отпуск без сохранения содержания, а фактически уволившись из гимназии, преподавание в которой сделалось для него невыносимым, он решил было попытать счастья в журналистике. Удовлетворительные условия были им найдены наконец в редакции «Унита национале», новой газеты умеренных, основанной в Неаполе Руджеро Бонги[416]. На протяжении примерно одного года в 1871 – 1872 годах, в течение которого длилось его сотрудничество с этим печатным органом, он, видимо, пребывал в иллюзорном убеждении, что, подвизаясь на таком общественном поприще и активно участвуя в политической жизни, сможет внести свой вклад в дело национального возрождения, которое, на его взгляд, и являлось задачей умеренных (Лабриола видел в них не консерваторов, а «уравновешенных революционеров»[417]). Горестный опыт неаполитанских выборов 1872 года, ознаменовавший также крах собственных честолюбивых журналистских надежд Лабриолы, привел его к новому кризису.
Справиться с этим кризисом было нелегко. И не только потому, что для него вновь начался период мучительных поисков «устройства», к которым добавились тягостные семейные невзгоды. Как он сам пишет в одном из писем Бертрандо Спавенте в конце 1873 года, во всех этих трудностях ему виделись подтверждение его «прирожденной нелюдимости» и новый стимул к «раздражительности и пессимизму»[418]. Однако к таким настроениям его подталкивало нечто более серьезное, нежели пошлые кулуарные интриги с целью повлиять на исход университетского конкурса, в котором он участвовал в том году. После нескольких месяцев неопределенности и переживаний Лабриола выиграл этот конкурс, что обеспечивало ему вполне приличное положение, но не помогло избавиться от разочарований и склонности к пессимизму. Возглавив в 30 лет кафедру нравственной философии и педагогики Римского университета, он мог бы считать себя удачником, одним из тех, кто сумел добиться своего и перед кем открывается еще более привлекательное будущее. Именно такого рода мысли пытались внушить ему старшие коллеги по факультету, но эти-то утешительные рассуждения как раз и обостряли до крайности его угнетенное состояние.
Сразу же по прибытии в Рим Лабриола находит, что атмосфера в столичных литературно-политических кругах непригодна для дыхания: «от такого воздуха можно сделаться кретином»[419]. И это его впечатление не меняется, когда он по праву занимает свое место в храме мужей науки, профессор среди профессоров: в этом «диковинном мире» ему по-прежнему нечем дышать. Вокруг себя он видит спиритуалистов и позитивистов, которые состязаются друг с другом в интеллектуальном тщеславии и прекраснодушных намерениях осуществить некое культурное обновление – намерениях, с которыми не сочетается никакое серьезное дело. В письмах к Бертрандо Спавенте Лабриола описывает это окружение в острополемических тонах, с множеством карикатурных примеров, рассказывая, как он пытается защититься от него с помощью иронии.
«Что же до философии, – пишет он, – то я форменно убежден, что в книгах судеб отнюдь не сказано, что творить ее надобно именно в Риме. Более того, этот как раз довод я и выставляю в свою защиту всякий раз, когда меня спрашивают, почему я не участвую в основании итальянской философии. Я отвечаю в этих случаях: „Видите ли, я не имею счастья принадлежать к числу гениальных людей и, следовательно, не могу создать свою собственную философию. Мне приходится приспосабливаться к философии других. Между тем единственная итальянская философия нынешнего столетия, которую я знаю, – это философия Розмини, и мне она не нравится. Поэтому пусть тот, что считает себя гением, создаст ее, а я потом решу, стоит ли с нею соглашаться“»[420].
Однако глубинные корни кризиса носили политический характер. Позже, в первом письме Энгельсу (1890), Лабриола скажет, что еще с 1873 года, с того момента, как он профессором прибыл в Рим, он был «бессознательным социалистом», поскольку чувствовал себя «решительным противником индивидуализма»[421].
Но вместе с тем и социализм Лабриолы был совершенно неосознанным, а потому и не поддающимся выявлению. Да и сам Лабриола, вспоминая годом раньше, как он выступал в печати «против руководящих принципов либерального строя»[422], предпочел не употреблять столь абстрактных и расплывчатых понятий, как «бессознательный социализм». Выражение это могло иметь смысл только как косвенное признание бесплодности критики индивидуалистического либерализма, лишенной позитивной альтернативы, которая может быть дана лишь социализмом. Критика же либерального индивидуализма у Лабриолы в тот период опиралась на этическое понимание государства, то есть на опору, уже подточенную действительностью, но сохранявшую прочность в сознании философа.
Это не означает, что Лабриола оставался как бы прикованным к гегельянской традиции, в русле которой сформировался. Сомнительно, впрочем, и то, что можно говорить о какой-то подлинно гегелевской стадии в формировании его философских убеждений. «Говорить следует не столько о его юношеском гегельянстве, – проницательно заместил один из исследователей, – сколько об изучении гегелевских текстов и прекрасном знании специфических гегельянских тем, разрабатывавшихся Спавентой, с которым до конца жизни у Лабриолы сохранялись отношения преданной дружбы»[423]. Но и перед Спавентой он сумел отстоять независимость собственных суждений. Например, его, по-видимому, не слишком убедило новое прочтение «Философии права», предложенное Спавентой в 1869 году в его «Исследованиях этики у Гегеля» (а ведь Лабриола даже правил гранки этой книги). Вспоминая за несколько месяцев до смерти, что в те времена он «был уже вне этого строя мыслей», Лабриола оспаривал даже саму правомерность существования гегелевской этики, поскольку «в гегелевской системе возможна социология, но не этика»[424]. Что он имел в виду под этим на первый взгляд загадочным утверждением, можно понять, если перечитать как раз его статьи 1873 года («О нравственной свободе, морали и религии»[425]), в которых он выступает «против руководящих принципов либерального строя». Возрождение интереса к нравственной философии Канта, вызванное Гербартом и гербартианской школой, которое стимулировали в тот период философские раздумья Лабриолы, не могло не отвратить его от теоретических установок гегелевского типа, ориентировавших на рассмотрение этики как подчиненного момента всеобъемлющего диалектического процесса. Подобный взгляд на этику, подчеркивали гербартианцы, может привести, по существу, к моральному индифферентизму[426]. У антииндивидуализма Лабриолы, таким образом, немного точек соприкосновения с мотивами гегелевской философии. Однако, сосредоточивая все свои исследовательские усилия на анализе нравственного опыта и выводя из этого сами этические задачи государства, Лабриола вступал на путь, ведущий к неоднозначным и во многих отношениях противоречивым выводам.