С другой стороны, из ряда высказываний Бухарина явствует, что он допускал возникновение – в случае поражения задуманной им попытки – третьего типа общества: не социалистического и не капиталистического, но представляющего собой итог экстремального развития тех планово-регламентирующих тенденций, бурное проявление которых он наблюдал в странах неокапитализма[359]. В течение долгого времени он не выпускал из сферы своего критического внимания этот вариант развития, отличающийся от сталинской системы в основном неполной ликвидацией частной собственности на средства производства: Бухарин говорит о централизованном планировании производства и потребления. Однако политическое поражение и начавшийся в 1929 году мировой экономический кризис, помимо других причин, побуждают его изменить свою оценку. Принятие им сталинской системы предстает, следовательно, как согласие с ортодоксальным стереотипом, отождествляющим социализм с планированием, а капитализм – с анархией (хотя в самой форме этого согласия чувствуется отзвук его предыдущей веры в тенденции к политическому регулированию экономики и в их способность блокировать кризис). Он не разделяет крайностей конфликтной установки «класс против класса», однако его марксизм из орудия выявления и анализа скрытых противоречий капитализма и общества переходного типа превращается тем временем в нечто такое, что вполне совместимо с требованием утверждения известной модели централизованной организации экономики.
Так вырисовывается новая картина, воскрешающая актуальность немаловажных аспектов «теории равновесия», несмотря на философское опровержение этой теории в выступлении 1931 года, вызванном, возможно, «большой дискуссией» с Дебориным[360]. После отказа от основных опорных положений своей модели (критика рационализации, попытка выработать политический синтез между планированием и сохранением союза рабочих и крестьян и т.д.) Бухарину остается усматривать отличие социализма от капитализма в самом по себе уровне технико-организационного развития, а также в отношениях с внешним миром (колониальными странами и бывшими колониями). «Социальная закономерность» и глобальное планирование при социализме из открытой проблемы превращаются в принудительный закон[361].
Происходит не только идеологический сдвиг в смысле принятия сталинской политики как той почвы, на которой возможно «соединение теории с практикой». С отказом от анализа капитализма и его кризиса изменяется и сам образ противника, ниже становится уровень соревнования с ним. Некритическое приписывание «великой практике советского социализма» той объединяющей связи между развитием экономики и научно-техническим развитием, которая в 1926 – 1929 годах рассматривалась как прерогатива организованного капитализма, низведение всей сложности буржуазной философии к иррационализму Бердяева и О. Шпанна, догматизация диалектического материализма – все это прямые следствия указанного сдвига. Они отмечают также и пределы тех усилий по организации научных учреждений, которым Бухарин посвящает себя в начале 30-х годов[362].
Суженная до подобных границ деятельность Бухарина в условиях сталинской системы в конечном счете способствует превращению утопии об «общественном синтезе науки и практики в головах миллионов людей» в чисто идеологическое изображение «реального социализма». Однако его попытка вновь выдвинуть и подвергнуть дальнейшему развитию идею (уже высказывавшуюся в прошлом Богдановым) компактной организации и органического переосмысления надстроечных структур как бы предвещает возникновение новых проблем, которые все более настойчиво будут ставиться в порядок дня объективными противоречиями – плодом образования и развития гигантского технико-бюрократического аппарата.
Любомир Сохор.ЛУКАЧ И КОРШ: ФИЛОСОФСКАЯ ДИСКУССИЯ 20-х ГОДОВ
В первые два десятилетия XX века, похоже, никто из марксистов – за редкими исключениями – не ощутил необходимости переработки основополагающих философских положений марксизма. Если кто и брался за это дело, то, как правило, не исходя из внутренней потребности самого марксизма, то есть не вследствие осознания имеющихся в нем неясных мест или пробелов либо появления новых и не находящих решения проблем, а в результате нажима со стороны его противников, шла ли речь о «буржуазных» философах или вышедших из рядов марксистов ревизионистах, о неокантианцах, последователях Дицгена или эмпириокритиках. Марксистская мысль концентрировалась скорее на политической экономии, проблемах завоевания власти и диктатуры пролетариата, на вопросах организации, программы, тактики. Именно в этих областях появились самобытные и новаторские работы, такие, как «Финансовый капитал» Гильфердинга, «Накопление капитала» Розы Люксембург, «Империализм, как высшая стадия капитализма» Ленина и т.д. Что же касается исторического материализма и вообще собственно философской стороны идейного наследия Маркса, то результаты были куда более скромными. Обычно это были работы популяризаторского характера, в которых делалась попытка систематизировать идеи Маркса и в особенности Энгельса (в таких его произведениях, как «Анти-Дюринг» или «Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии»), либо же полемические статьи против неокантианцев, эмпириокритиков и других философских ревизионистов. Можно, не боясь преувеличений, сказать, что теоретическая инициатива в этих спорах принадлежала ревизионистам, которые задавали вопросы и выражали сомнения относительно недостаточной обоснованности тех или иных философских тезисов марксизма; ортодоксальные марксисты по большей части отвечали цитатами и разъяснениями, извлеченными из основополагающих текстов классиков.
На фоне этих споров о теории познания, методе и этике ставилась и проблема, которая в свое время была определена как проблема «широкого» или «узкого» понимания марксизма. Сторонники «узкого» понимания трактовали марксизм как некую особую научную теорию, то есть политическую экономию, материалистическую концепцию истории и науку о классовой борьбе пролетариата, ее ближайших и конечных целях. Соответственно они проявляли известную подозрительность в отношении усилий дополнить марксизм – при помощи трудов и теорий Канта, Маха, Авенариуса, Дицгена, при помощи дарвинизма и т.д. – теорией познания, натурфилософией, этикой и вообще неким всеобъемлющим мировоззрением. Напротив, сторонники «широкого» понимания марксизма исходили из убеждения, что речь идет о законченной и совершенно самостоятельной теории, более того, философии в собственном смысле слова, и что марксизм, следовательно, не нуждается ни в каком-либо дополнении, ни в философском обосновании за счет заимствований из других систем. С большей или меньшей эрудированностью, с более или менее подробными комментариями они приводили в поддержку марксизма многочисленные цитаты из того, что несколькими десятилетиями раньше говорили по обсуждавшимся проблемам его основатели.
Таким образом, за небольшим исключением, в эти годы не появилось крупных самостоятельных философских произведений. Среди тех работ, авторы которых выходили за границы чистой полемики и схоластической защиты учения, можно вспомнить очерки Лабриолы, некоторые работы Плеханова, «Этику и материалистическое понимание истории» Каутского и «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина. Здесь нет возможности углубиться в анализ философской эволюции Ленина, но все же следует заметить – в его пользу, – что позже, в швейцарской эмиграции в годы первой мировой войны, он осознал слабость собственной философской позиции в споре с эмпириокритиками, а также ограниченность своей философской культуры и предпринял усилия к исправлению этих недостатков главным образом путем напряженного штудирования трудов Гегеля. Поэтому подлинная картина философской эволюции Ленина глубоко отличается от той омертвело жесткой схемы, которую преподносит нам ортодоксально-школьная философия ленинизма и которая в конечном счете приписывает абсолютную статичность его мышлению. Ленин, как и любой другой мыслитель, естественно, находился в движении, эволюционировал, что с необходимостью влекло за собой критическое исправление и изменение предыдущих философских позиций: Ленин «Философских тетрадей» существенным образом отличается от Ленина «Материализма и эмпириокритицизма». Впрочем, он сам в одной из заметок подверг себя косвенной самокритике:
«Нельзя вполне понять „Капитала“ Маркса и особенно его I главу, не проштудировав и не поняв всей Логики Гегеля. Следовательно, никто из марксистов не понял Маркса ½ века спустя!!»[363]
Однако же в ту пору, о которой мы ведем речь, философские заметки Ленина, появившиеся в результате чтения Гегеля, еще лежали под ключом в архивном сейфе. В начале 20-х годов на эволюцию марксистской философской мысли могла повлиять – и действительно повлияла – лишь его программная статья «О значении воинствующего материализма», опубликованная в марте 1922 года в журнале «Под знаменем марксизма»; статья, представляющая собой синтез или компромисс между «Материализмом и эмпириокритицизмом» и пока не обнародованными «Философскими тетрадями».
К философскому возрождению марксизма начала 20-х годов также можно применить известное выражение Гегеля о том, что сова Минервы вылетает только в сумерках. В самом деле, это возрождение не предшествовало подъему революционной волны в Европе – вслед за Россией в Германии, Австрии, Венгрии, Италии, – а началось только в момент ее отлива. Если говорить о некоторых мыслителях-коммунистах, то поражение европейской революции перевело их энергию, не находящую практического приложения, в область теоретической деятельности. Это, безусловно, можно утверждать по поводу Д. Лукача и К. Корша. Поражение революции лишило их возможности выполнять свои обязанности в правительстве, и из народных комиссаров революционного правительства они снова сделались учеными. Все еще полные надежд на новый рев