Марксизм в эпоху III Интернационала. Часть первая. От Октябрьской революции до кризиса 1929 года. Выпуск второй — страница 68 из 94

. Однако вслед за тем он уточняет, что стремиться нужно к новой, объединенной науке, которая синтезирует язык и методы различных дисциплин. Богданов упоминает в этой связи «всеобщую организационную науку, необходимую пролетариату как организатору в будущем всей жизни человечества, всех ее сторон»[460], то есть, по сути дела, имеет в виду изобретенную им «тектологию» – науку, составившую предмет его главного научного произведения[461] и намного опередившую появление кибернетических теорий и системного подхода. Парадоксально, но указанная «всеобщая организационная наука» получила развитие в буржуазном обществе, между тем как в СССР не только был наложен запрет на «тектологию» Богданова, но и сама кибернетика фактически бойкотировалась в течение многих лет.

В прениях на Первой конференции Пролеткультов раздавались речи, которые стоит сегодня вспомнить, ибо они – даже при всей своей эксцентричности по сравнению с позицией основных докладчиков – проливают свет на некоторые фундаментальные изъяны в позиции Пролеткульта. Например, делегат железнодорожников Твери Е.И. Тихонов выразил несогласие с тем определением науки, которое дал Богданов, и выступил против резко отрицательного отношения к индивидуализму:

«Ведь только благодаря индивидуализму мы и освобождаемся от ярма, налагаемого на нас буржуазией. Если бы наша индивидуальность не проявлялась, то мы остались бы рабами. Индивидуальность свойственна людям. Превратить всю жизнь в стадное, коллективное существование – значит сделать ее ограниченной и скучной… Политические партии ограничены уставами, программами, и только индивидуальная, анархическая личность рвет эти преграды и открывает прекрасный мир»[462].

Другой делегат, П.П. Кондрацкий, отстаивал независимый от утилитарных целей характер науки: «Наука должна иметь своим символом только чистое знание, независимо от того, принесет она пользу или нет». В свою очередь Г.Д. Закс, делегат от партии народников-коммунистов, отрицал возможность существования «пролетарской социалистической науки»: «Инфлуэнцу всегда будут лечить настоящим, буржуазным способом. Какой бы ни был строй, капиталистический или социалистический, наука все равно будет создаваться и развиваться как чистое искание знания»[463].

Ленину в свете изложенной выше схемы русской революции было ясно, что большевистская власть удержится, лишь если она сумеет, преодолев международную враждебность, победить на внутреннем фронте борьбы за культуру, применяя одновременно средства принуждения и убеждения, чтобы заставить хотя бы часть старой интеллигенции сотрудничать с новым строем.

«Прежние революции гибли именно потому, что рабочие не могли удержаться твердой диктатурой и не понимали, что одной диктатурой, одним насилием, принуждением удержаться нельзя; удержаться можно только взявши весь опыт культурного, технического, прогрессивного капитализма, взявши всех этих людей на службу… Мы знаем, что с неба ничего не сваливается, мы знаем, что коммунизм вырастает из капитализма, что только из его остатков можно построить коммунизм, из плохих, правда, остатков, но других нет. И того, кто мечтает о таком фантастическом коммунизме, надо гнать из всякого делового собрания и надо оставить в этом собрании людей, которые из остатков капитализма умеют дело делать»[464].

Здесь раскрываются основные черты ленинской мысли и деятельности: утопическая «мечта» в том, что касается будущего, и беспощадный реализм по отношению к сегодняшней действительности[465]. Но «культурная революция» Ленина была не только проявлением этого реализма, которого не хватало вдохновителям Пролеткульта; она была также неразрывно связана с совершенно определенной концепцией социализма, который «есть не что иное, как государственно-капиталистическая монополия, обращенная на пользу всего народа и постольку переставшая быть капиталистической монополией»[466]. Однако такая концепция социализма, как «государственно-капиталистической монополии», попросту обращенной «на пользу всего народа», соединялась со сходной концепцией партии, – концепцией, которая восходила к «Что делать?» и которую мы вновь встречаем в заново сформулированном применительно к советскому обществу виде, например в «Детской болезни „левизны“ в коммунизме»:

«Одна уже постановка вопроса: „диктатура партии или диктатура класса? диктатура (партия) вождей или диктатура (партия) масс?“ – свидетельствует о самой невероятной и безысходной путанице мысли. Люди тщатся придумать нечто совсем особенное и в своем усердии мудрствования становятся смешными. Всем известно, что массы делятся на классы… что классами руководят обычно и в большинстве случаев, по крайней мере в современных цивилизованных странах, политические партии; – что политические партии в виде общего правила управляются более или менее устойчивыми группами наиболее авторитетных, влиятельных, опытных, выбираемых на самые ответственные должности лиц, называемых вождями. Все это азбука. Все это просто и ясно»[467].

И чтобы сделать еще более ясной эту «азбуку», Ленин уточняет: «Поэтому решительно никакого принципиального противоречия между советским (т.е. социалистическим) демократизмом и применением диктаторской власти отдельных лиц нет»[468]. В свете этого «реализма» более понятной становится оппозиция Ленина утопическому «демократизму» Пролеткульта, – оппозиция, которая не просто основывалась на критике по меньшей мере наивных притязаний на построение в «лаборатории» некой новой науки и новой культуры, но и нашла себе впоследствии опору в тезисе о «диктаторской власти». Понятнее становится и дальнейшая участь ленинской «культурной революции», превратившейся уже к концу 20-х годов в «культурную революцию» Сталина.

6. Демократическая оппозиция

В рядах российской социал-демократии не было недостатка в деятелях – от Плеханова до Мартова, – которые выступали с принципиальной критикой не столько «культурной революции» Ленина, сколько ее основания, то есть политической революции, представшей в виде «взятия власти». В глазах этих критиков сама «культурная революция» выглядела абсурдом с марксистской точки зрения, раз отсутствовали социально-экономические основы для подлинной социалистической революции. В качестве одного из самых характерных примеров сошлемся на то, что писал Горький в краткий период оппозиции ленинскому революционному «эксперименту», – период, за которым, как известно, последовали сначала примирение с Лениным, во время которого Горький делал полезное дело помощи интеллигенции, а потом, после длительного пребывания за границей, сотрудничество со Сталиным. В статье от 10 (23) ноября 1917 года, обвинив Ленина в насаждении «в России социалистического режима по способу Нечаева»[469], Горький писал:

«Вынудив пролетариат согласиться с уничтожением свободы печати, Ленин и его приспешники тем самым узаконили для врагов демократии право затыкать ей рот; угрожая голодом и избиением всем тем, кто не согласен с деспотизмом Ленина – Троцкого, эти „вожди“ оправдывают деспотизм власти, против которого так долго боролись все лучшие силы страны»[470].

Далее он обвинял Ленина в том самом «экспериментаторстве» в социальной области, в котором Ленин позже обвинял пролеткультовцев, имея в виду область культуры:

«Рабочий класс для Ленина – все равно что руда для металлурга. Можно ли – учитывая нынешние условия – выплавить из этой руды социалистическое государство? Очевидно, нет; но почему, однако, не попробовать? Чем рискует Ленин, если эксперимент не удастся? Он работает как химик в лаборатории, с тою разницей, что химик использует инертный материал, но его работа дает ценный результат для жизни, между тем как Ленин работает над живым материалом и ведет к гибели революцию. Сознательные рабочие, идущие за Лениным, должны понять, что с русским рабочим классом производится безжалостный эксперимент, который уничтожит лучшие силы рабочих и надолго задержит нормальное развитие русской революции»[471].

История ленинской «культурной революции» становится, с одной стороны, историей советского законодательства в различных областях культуры – от народного просвещения до книгоиздательского дела; а с другой – сливается с историей послереволюционной русской культуры (равно как и культур других советских народов). В рамках истории марксизма мы не имеем возможности проследить ни ту ни другую. Нецелесообразно, по-видимому, и подвергать отдельному анализу позиции крупнейших руководителей большевиков – от Троцкого до Бухарина – в дискуссии по вопросам культурной политики партии: в целом политическое положение определялось теми факторами, которые уже были описаны выше, и индивидуальные оттенки не меняли дела, хотя, конечно, если ограничиться областью литературы, выход такой книги, как «Литература и революция» Троцкого[472], доказывал наличие у ее автора – даже при соблюдении основных принципов, общих для всей группы коммунистических руководителей, – особой чуткости и широты кругозора, какие нелегко найти у российских политиков тех лет. Полезней будет пойти иным путем: не восстанавливать перипетии русской интеллигенции в те мучительные годы, а выбрать лишь некоторые свидетельства, которые благодаря своей очевидной убедительности освещают новые общие условия, возникшие для русской культуры, и вместе с тем проницательно предсказывают участь этой культуры.