Марксизм в эпоху III Интернационала. Часть первая. От Октябрьской революции до кризиса 1929 года. Выпуск второй — страница 79 из 94

по вкусу его руководителям: новое, «положительное» отношение художника к действительности, или, иначе говоря, принудительно оптимистическое видение перспективы, не могло не выставлять в выгодном свете решения, действия и самый облик начальствующих лиц. Велик поэтому соблазн списать всю трагедию модернистского движения в СССР на последствия «культа личности», получившего развитие при Сталине. К несчастью, дело не только в этом. Не все акты вмешательства Сталина в художественную сферу были пагубны для искусства: считается, например, что он оказывал покровительство Пастернаку. С другой стороны, то, что Луначарский был человеком широкой культуры, а Ленин воздерживался от навязывания творческим работникам собственных, довольно консервативных вкусов, вовсе не было предопределено некоей исторической необходимостью. Опасность произвола существовала и в те годы.

Все дело в том, что при диктатуре – будь то диктатура самодержца, класса или партии – художник, соглашающийся пойти в услужение власти, рано или поздно вынужден будет испытать на себе все последствия своего выбора. Это неизбежно произойдет и в том случае, если его устремления совпадают с устремлениями диктатуры и, следовательно, перед ним открывается возможность обеспечить себе поддержку, стимул, творческое удовлетворение. Вопрос в том, насколько сумеет он противостоять нажиму, толкающему его в сторону, противоположную его собственным чаяниям, когда такой нажим будет на него оказан. В Германии, например, модернизм, казалось бы, небывало прочно укоренился, проник в самую гущу повседневной жизни людей: авангардисты строили жилые дома, проектировали предметы бытового обихода, завлекали публику в свои театры и картинные галереи, использовали языковые средства диалектов и жаргонов и вообще находили наиболее эффективные способы общения со своей аудиторией. Но в 30-е годы и в Германии модернизм был сметен напрочь. Очень многие художники-авангардисты к этому времени утратили первоначальный порыв. Например, у Гроса, Дикса, Пискатора и Толлера к концу 1929 года уже остался позади тот период, который сегодняшние исследователи расценивают как лучший в индивидуальном творчестве каждого из них. К этому времени и Хиндемит к лучшему ли, к худшему ли для него, но вышел из числа композиторов-модернистов. Если у авангардизма не хватало жизнестойкости, чтобы защищаться в Германии, то еще менее жизнеспособным он должен был проявить себя в России, где он вдохновлялся в значительной мере влиянием Парижа или Мюнхена и где покровительство со стороны новой системы управления культурой носило еще более непредсказуемый характер, нежели в Веймарской республике. Самоубийство Маяковского в 1930 году, видимый застой в творчестве Татлина, все более частое повторение приемов и мотивов в графике Лисицкого и Родченко, временное закрытие театра Мейерхольда осенью 1930 года, «лирико-героические» композиции Прокофьева после его возвращения на родину в 1933 году – все это симптомы одного и того же вида отступления, и этим объясняется, почему новый ретроградный курс сначала РАППа, а потом и самой партии, с ее принципами социалистического реализма, был с такой покорностью принят творческой интеллигенцией. Возможно, оправдан вопрос: сумела ли бы эта интеллигенция изменить ход событий, обладай она большей энергией, верой в себя и упорством? В любом случае ясно, что такая задача была бы не из легких.

Крушение революционной надстройки совпало с двумя трагическими политическими событиями: убийством Кирова и приходом к власти Гитлера – с двумя факторами, которые связали кампанию против нового искусства со сталинскими репрессиями, с одной стороны, и нацистским антисемитизмом – с другой. В СССР, как и в Германии, верх взяла чудовищная иррациональность убийц, сопряженная с убийствами, и авангардистское искусство – «чуждое», «негативное», «дегенеративное» – стало одной из излюбленных мишеней для нападок. Был ли такой параллелизм исторически обусловлен? На этот вопрос нелегко ответить, да здесь мы и не ставили перед собой такой задачи. Без сомнения, можно утверждать, что, если бы подобного совпадения не было, судьба революционного искусства не оборвалась бы так трагически непоправимо. Но, сказав это, необходимо сразу же напомнить, что все же это искусство обнаружило способность к выживанию, какую в те годы мало кто мог за ним предположить. В самом деле, сегодня мы можем констатировать, что радикальное искусство 20-х годов – а с ним и вся история его зарождения и вдохновения – сохранило силу, которой не хватило стольким его творцам. Именно благодаря этому возникла возможность извлечения его на свет из пыли запасников и мрака архивов, его появления, вновь поражающего наше воображение. Так случилось с экспрессионизмом в Германии в 50-е годы, с «новой вещностью» («Neue Sachlichkeit») и политическим искусством – в 70-е годы. Так происходит с конца 60-х годов – хотя и в более скромных масштабах – в СССР. История, естественно, не повторяется, и разрыв между двумя значениями понятия авангарда, порожденный событиями 30-х годов, слишком глубок, чтобы его можно было с легкостью заполнить. Хорошо уже и то, что всякий, кто подходит к искусству с позиций вульгарного марксизма, то есть просто как к надстройке, будет вынужден задуматься надо всем этим. Поверхностные явления могут оказаться не более стойки к воздействию времени, чем макет башни Татлина. Но фундамент между тем сложен из поразительной прочности основ, которые лишь ожидают, чтобы их снова использовали.

Эльмар Альтфатер.КАПИТАЛИЗМ ОРГАНИЗУЕТСЯ: ДИСКУССИИ В СРЕДЕ МАРКСИСТОВ В ПЕРИОД МЕЖДУ ПЕРВОЙ МИРОВОЙ ВОЙНОЙ И КРИЗИСОМ 1929 ГОДА

Последние двадцать лет XIX века характеризуются созданием крупных предприятий и возникновением картелей, ростом влияния банков и финансовых организаций, развитием – различных в различных странах – систем государственного вмешательства в хозяйственные дела. Соответственно в марксистской литературе складывается парадигма, и по сей день составляющая основной элемент любого марксистского анализа капитализма: капитализм свободной конкуренции, концептуально определенный Марксом в «Капитале», повинуясь собственным имманентным закономерностям (иначе говоря, законам концентрации и монополизации), превратился в монополистический капитализм. Развивается, как замечает Гильфердинг, «все более тесная связь между банковым и промышленным капиталом», в силу чего капитал «принимает форму финансового капитала»[495]. Ленин же в свою очередь отмечает:

«Экономически основное в этом процессе есть смена капиталистической свободной конкуренции капиталистическими монополиями. Свободная конкуренция есть основное свойство капитализма и товарного производства вообще; монополия есть прямая противоположность свободной конкуренции, но эта последняя на наших глазах стала превращаться в монополию… Монополия есть переход от капитализма к более высокому строю. …Империализм есть монополистическая стадия капитализма»[496].

Отразившиеся в приведенных высказываниях преобразования капиталистических структур становятся в теоретических дискуссиях исходным пунктом для постановки целого ряда проблем. В каких пределах продолжает оставаться истинным Марксов анализ капитализма? В какой мере его можно считать устаревшим? В какой мере его следует изменить, а в какой можно развивать дальше на базе его собственных понятийных категорий? Ответы даются самые различные. Именно вокруг этих проблем развертывается «полемика о ревизионизме»[497]. Какое место и значение следует отвести новым явлениям, «гигантскому прогрессу обобществления производства»[498], очевидной в своей вынужденности отсрочке социалистической революции? Какой должна быть революционная стратегия в новых условиях развития капитализма? Во время первой мировой войны и в первые послевоенные годы эти теоретические по своей природе проблемы, содержащие потенциальные политические последствия, претерпевают новое изменение, и интерес сосредоточивается теперь на масштабах новой, иной, чем до войны, расстановки политических сил внутри рабочего класса. Если полемика о ревизионизме или дискуссия о всеобщей забастовке разыгрывались еще в рамках формально единой организации рабочего движения – II Интернационала, то для дискуссий об анализе капитализма и тактико-политических выводах, которые из этого анализа следует сделать, уже нет общего форума: после войны его попросту не существует. Рабочее движение переживает свой исторический раскол на социал-демократическое и коммунистическое течения.

С первой пролетарской революцией, свершившейся в 1917 году, проблемы социалистического развития, политического структурирования общества, пытающегося пойти по пути социализма, становятся вопросами, которые требуют уже не только теоретических размышлений, но и практических решений. Наряду с этим в самих капиталистических странах осуществляются радикальные перемены в организации системы общественных организаций. Так или иначе, но во время войны организации рабочего класса, социал-демократические партии и профсоюзы оказались интегрированными в социально-политическую систему капитализма[499], в рамках которой они образуют отныне своего рода условие функционирования механизма капиталистического накопления, а также легитимации и стабильности буржуазной демократии как процесса классового господства.

Но теперь «революционное рабочее движение» – это уже не только теоретический постулат или жупел для запугивания завсегдатаев буржуазных салонов; оно превратилось в историческую действительность, стало социально-политической силой, влияющей на всемирную социоэкономическую и политическую систему и определяющей возникновение в ней новых функций и механизмов. Такое фактическое положение дел в свою очередь порождает новую дискуссию: должно ли и как должно организованное рабочее движение теперь, когда ему принадлежит более важная роль в политическом контексте социальной системы капитализма, бороться в рамках этой системы или вообще выступать против нее?