Возможно, объяснением того, как это могло случиться, служит точный и умный анализ итальянского фашизма, данный Е. Пашуканисом сразу же после прихода к власти Муссолини. Пашуканис превосходно сознает, что победа фашизма в Италии есть, с одной стороны, следствие неверных выводов, просчетов и слабостей рабочего движения, а с другой – ответ правящих классов на определенную экономическую и политическую ситуацию, сложившуюся в итальянском обществе: это, по его словам, «диктатура стабилизации». Впрочем, в своем анализе Пашуканис не ставит перед собой цель выяснить до конца причины поражения рабочего движения и объяснить характер фашизма как социальной системы, обеспечивающей перестройку структуры буржуазного господства. Его задача – доказать, что фашизм и большевизм совершенно различны в динамике собственного развития, хотя и нельзя отрицать наличия между ними некоторых формальных аналогий. Речь, таким образом, идет об опровержении обвинения, содержащегося в утверждении, что «красное» и «черное» равноценны друг другу.
«В общем, фашистский режим, – пишет Пашуканис, – может быть определен как диктатура крупной буржуазии, осуществляющаяся не изощренными средствами избирательной механики, оболванивания избирателей, чередованием разных партий, программ и политических клик, а путем прямого и открытого господства одной политической партии, основывающегося на ее собственной вооруженной власти».
Фашизм, следовательно, предстает как выражение распада буржуазного господства и своим характером неукоснительно доказывает, что единственный путь, способный привести к социализму, есть диктатура пролетариата[641]. Фашизм, иначе говоря, есть выражение упадка, между тем как большевизм есть организация нового, прогресса. Проблема социальной перестройки, осуществляемой фашизмом, переносится в значительной мере на почву критики идеологии с целью вооружить агитационно-пропагандистскими доводами тех, кто работает на партию. Анализ фашизма в том виде, как он предложен Пашуканисом, точен и насыщен эмпирическим содержанием, между тем как в размышлениях других теоретиков III Интернационала он утрачивает какой бы то ни было сущностный характер.
Такой сдвиг в сторону критики идеологии был естественным именно потому, что деятели коммунистического движения, безусловно, ощущали себя носителями социального прогресса, по сравнению с динамикой которого все поползновения в направлении социальной реорганизации буржуазии не могли не выглядеть как пустое и безнадежное предприятие, а следовательно, и от современных буржуазных теорий оправданно было отмахнуться как от заведомо апологетических построений. Тем самым, однако, утрачивалась способность выявления больших ресурсов буржуазии, способной использовать динамику процесса капиталистического развития для воспроизводства своего господства и в условиях «монополистического капитализма». Теория перехода от стадии конкурентного капитализма к монополистическому, или государственно-монополистическому, капитализму сводится к констатации того, что этот переход может повлечь за собой катастрофические последствия. Маркс показал, как в процессе капиталистического производства и накопления воспроизводится господство капитала над трудом[642]. Но то, что в новых условиях развитого капитализма этот процесс воспроизводства господства реализуется уже не только в форме эксплуатации совокупной массы наемных тружеников в ходе производства ими стоимости и прибавочной стоимости; что «со вступлением масс в государство в лице их организаций» капитализм породил сложный комплекс механизмов политического опосредования (парламенты, система социального страхования, партии, всякого рода общественные ассоциации и т.д.), в конечном счете обеспечивающих гегемонию буржуазии, – это новое фактическое обстоятельство остается скрытым от взоров марксистов или, во всяком случае, не нашло сколько-нибудь серьезного отражения в их политических действиях. И здесь вырисовывается также принципиальное противоречие, коренящееся в марксистском анализе развитого, организованного, или монополистического, капитализма, – противоречие, фатально предопределяющее изъяны политических формулировок.
Изменения общественного развития во всей их многосложности усматриваются в трансформации отношений между государством и экономикой, между властью и закономерностями развития. Последствия же преобразований в сфере «индустриальных отношений» осознаются в явно недостаточной степени. Лишь этим можно объяснить тот факт, что теоретики III Интернационала истолковывают растущее значение хозяйственных функций государства как признак упадка и дестабилизации, а теоретики II Интернационала – как успешную попытку организации и стабилизации: причем ни то, ни другое течение не в состоянии подвергнуть глубокому теоретическому анализу всю совокупность этих преобразований, которые на самом деле в комплексе как раз и представляют собой процесс перестройки структуры буржуазного господства. Поэтому и теоретические парадигмы в конечном счете оказываются не менее односторонними, чем политические концепции. В худшем случае – как это было в Коминтерне после 1926 года – они сводятся, с одной стороны, к обличениям буржуазной политики, а с другой – к тому, что все ожидания и надежды возлагаются на строительство социализма в Советском Союзе, в чем усматривается новая альтернатива буржуазной социализации.
Слепота перед лицом того, чтó в действительности происходило в мире развитого капитализма, явилась также одной из причин той политической линии, которая, исходя из тезиса о «социал-фашизме», сделала невозможными какие бы то ни было союзы и сколько-нибудь широкое наступление на процесс перестройки структуры буржуазного господства, не говоря уже о неспособности теоретически предвидеть развитие в этом направлении и противодействовать ему[643]. Эта критика адресована прежде всего коммунистической партии, но она не может не относиться и к социал-демократии Веймарской республики, для которой характерно было стремление пойти прямо противоположным путем, также оказавшимся непригодным для раскрытия классового характера осуществляющейся социальной перестройки. На основании неверных посылок социал-демократы решили сотрудничать в администрировании этим процессом, который, как было показано Кирххаймером, никоим образом не мог привести к изменению отношений власти в пользу социал-демократии[644]. На деле обе позиции выливаются в конечном счете в политическую линию, фактически зависимую от новых структур буржуазного господства, которые и обусловят возникновение безвыходной ситуации после кризиса 1929 года.
Таким образом, и революционные, и реформистские политические концепции игнорировали социально-экономический контекст реорганизации буржуазного господства, предпринятой в результате тяжкого кризиса, поразившего его в революционный период после первой мировой войны. Если коммунисты бросились на штурм системы этого господства, когда революционное движение уже выдыхалось, и в конечном счете отказались – как это случилось в Германии в 1923 году – от попыток использовать изломы и противоречия, которые были присущи этому процессу структурной перестройки, то социал-демократия в итоге оказалась интегрированной в этот процесс перестройки на правах подчиненной силы. Реорганизация индустриальных отношений под контролем государства означала, если вдуматься, также защиту интересов, порожденных существованием той самой «системы наемного труда», которая, как утверждал Маркс в «Критике Готской программы», в любом случае подлежит ликвидации. Эта система воспроизводила себя именно потому, что вытекающие из ее существования интересы оказывались перенесенными в социальную политику государства, в государственное регулирование индустриальных отношений[645]. Социальное государство, следовательно, представляло собой не только обман либо иллюзию, оно было также действительностью, буржуазной гегемонией в действии. Ведь и сам экономический кризис 1929 года как мгновение «обнажения истины» выявляет собственную природу орудия защиты буржуазного господства. Речь шла, следовательно, не о превратностях, которых организованный капитализм мог бы избежать, и не о признаках краха системы, как полагали в течение некоторого времени в кругах Коминтерна.
Если процесс перестройки структуры буржуазного господства представлял собой трудную проблему уже до начала кризиса, то еще более затруднительной для решения эта проблема стала после 1929 года. Деятелей Коминтерна кризис, с одной стороны, и строительство социализма в Советском Союзе – с другой, побуждали верить, будто «трудящиеся массы в капиталистических государствах убедились в превосходстве социализма по сравнению с капитализмом»[646]. В рядах социал-демократии еще в 1928 году исходили из предположения, что реформистская деятельность социал-демократов способна «согнуть» капитализм в том смысле, что с помощью «экономической демократии» его способы функционирования могут быть использованы для реализации интересов трудящихся. При капитализме свободной конкуренции, говорит Нафтали, царило убеждение, что единственной альтернативой деспотизму капиталистической системы является организация всей экономики в целом на социалистических началах.
«До тех пор пока революция не перевернет насильственным образом весь общественный порядок, все будет оставаться как есть – таково было общепринятое допущение. Потом постепенно стало выясняться, что структура самого капитализма изменчива и что до того, как капитализм будет разбит, он может быть также согнут»[647].
Но в последующие годы сделалось очевидным, что в условиях кризиса инициатива переходит в руки буржуазии как класса, в руки тех политических партий, которые менее всего колебались перед лицом необходимости обеспечения господства капитала даже с помощью самых зверских методов. Не капитализм, а рабочее движение оказалось согнутым, подорванным, рассеченным, и наконец в 1933 году его организации были на «тысячу лет» разбиты в Германии.